Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Из Севеттиярви никак не успеешь за вечер обратно, – сказала Анна.
– Нет сомнений.
– То есть это не Йере, – сказала Анна с нескрываемым разочарованием.
– Похоже, что так.
– На всякий случай надо послать туда фотографию Йере.
– Конечно, я уже выяснил адрес электронки.
– Придется нам теперь приступить к изучению списков членов общества охотников. Вдруг это был обезумевший охотник?
– Может быть.
– Спасибо за звонок.
– Благодари Вирккунена, – сказал Эско.
* * *
Центр для приема беженцев помню не очень хорошо. Жизнь шла между домом и школой или детским садом, куда обязаны были ходить все дети.
Дети уходили, а взрослые оставались спать на весь день. Наверное, эти их вечные сонливость и неприкаянность делали жизнь хаотичной и бредовой, словно затянутой туманом. Первый школьный день привел к трещине между детьми и родителями: сначала – хрясь! – и первая мелкая трещинка, потом она разрастается и ломает все – бабах! Детей выдергивают в большую жизнь, они быстро учатся – давай-давай! – учатся языку и обычаям, в их жизни появляются кружки, школа, учеба, рождается смысл жизни.
А что взрослые? Они остаются спать. Случается, они учатся на языковых курсах – это если повезет. Они оказываются заложниками и ждут, когда их отпрыски придут со школы домой, когда наступит светлое будущее, за которым они уезжали с родины и за которым еще раньше уехали братья и сестры, тетушки и дядюшки, и знакомые знакомых, и их соседи. У всех, кто выехал на Запад, все всегда просто зашибись, если спросить, потом они понемногу прекращают ждать – а какой смысл? Дети не приходят из школы домой, жизнь не превратилась в Эльдорадо. Через пару лет они начинают рыдать и беситься от того, что дети говорят с ними по-фински, но не успевают в школе, вместо этого тусуются в городе, слушают дерьмовую пиндосовскую музыку, ничем нормальным не занимаются, а ведь сюда их вывезли, прошли через тернии, пожертвовав буквально ВСЕМ. Они готовы даже проглотить то, что у них нет здесь ничего, но ведь дети…
Я неделями сидела под замком в своей комнате, так что времени у меня было достаточно, чтобы подумать, можно ли было избежать появления трещины. Но ничего другого не придумала, кроме как то, что родителей, как и детей, нужно срочно выпинывать на работу – а там уж как придется: либо ты утонешь, либо научишься плавать. Меньше соцпособий и всяких соплей и телячьих нежностей, а сразу гнать на работу. Без языка. Ничего такого здесь нет, с чем не справится беженец, но, с другой стороны, это же урезание всяких проектных денег и трудодней специалистов по адаптации. Так что так.
Каждый день возвращаться со школы в лагерь казалось смешным. По утрам дверь выплевывала меня туда, где бурлит жизнь, где есть звуки, цвет, запахи и вкусы, где я сама существовала, а вечером та же самая дверь засасывала меня обратно в этот непрекращающийся кошмарный сон, от которого никак не получалось проснуться. Мама заставляла называть это место домом: четыре кровати в крохотной комнате – что же за дом? Стол и полка. Печальные серые шторы на окне, карикатура на небо. Холодные полы и гулкие коридоры с дверями в такие же комнаты, где живут другие такие же, ждущие настоящей жизни. Похожие на трубки лампы. Общая кухня. Дети называли это психушкой, говорят, что там когда-то была психушка. Я даже начала тайно бояться, что мама сойдет с ума, что все то безумие, которое видели эти стены и которое в себя впитали, перейдет на маму. Во всяком случае, так казалось: мама почти всегда плакала, наглаживая округляющийся живот, или сидела, уставившись в одну точку на стене. Отец курил с другими мужчинами – их там было много из нашей страны, которой нет на самом деле. Черт возьми, о ней я наслушалась так много, что треснет голова, у меня вечный передоз от Курдистана. Наш папашка был счастлив, что даже в лагере можно мечтать о свободной стране для всех курдов. У мамы не было компании. При ней я называла лагерь домом, чтобы она не слетела с катушек, а когда отец говорил, что здесь хоть не нужно бояться за свою жизнь и у детей имеется будущее, мама начинала плакать еще громче. И тогда отец выходил перекурить.
Мой опыт кажется противоположным опыту саамов. Помню, я читала, что некогда им не разрешали разговаривать в школе на своем языке, их собирали и селили в общежития, где тоже запрещалось разговаривать на саамском. В итоге, они плохо помнили школу, а лучше всего из дества запоминали каникулы, когда их отправляли домой. То есть память существует посредством своего родного языка. Один даже рассказал мне, что со школы помнит только, как его навещала мать. Тогда можно было разговаривать. Тогда можно было существовать.
Для меня язык не стал якорем. В школе, конечно, было хреново, надо мной издевались и поначалу было очень тяжело, но я помню школьное время, дорогу в школу и мир вне стен лагеря гораздо четче, чем мир внутри. Наверное, я просто не приняла его, хотя не верю ни на секунду в психоанализ. Я просто нарастила вокруг стену, обернулась в пластиковую пленку. С мамой разговаривать невозможно, она не в себе, с отцом – тем более. У меня всю дорогу было ощущение, что они не видят ни меня, ни Мехвана, мы как будто стали прозрачными внутри нашей пленки. А когда родилась Адан, мама вообще отдалилась, став ходячей молочной кухней и роботом для смены памперсов.
Сейчас я понимаю, что она была раздавлена происходящим, но тогда никто мне этого не говорил.
Анна сидит в бело-синем патрульном автомобиле перед домом Бихар Челкин. Стоит раннее утро, солнце прячется где-то за дождевыми тучами. Она хочет, чтобы все жители ближайших домов и, главное, семья Челкин заметили ее, и поэтому она не глушит мотор и не выключает фар. Свет уличных фонарей преломляется в каплях дождя на лобовом стекле, сверкающем всеми цветами радуги. Электронный термометр показывает, что на улице 5 градусов.
«И зачем я только живу так далеко на севере? – поймала себя на мысли Анна, рассматривая свет в окнах на третьем этаже. – А дома сейчас бархатный сезон, поспели фрукты, созрела кукуруза и мужики косят сено уже в третий раз. Холод и слякоть наступят только в декабре. И за каким чертом я тут? И почему только я называю домом место, где не живу уже двадцать лет, где двадцать лет назад люди обезумели?»
В этот момент одно из окон в квартире Челкинов погасло. Анна очнулась от грез. Включился свет в подъезде, и скоро из дверей вышли Бихар и Мехван. Анна на секунду включила маячок и медленно подъехала к ребятам.
– Как дела? – крикнула она из окна Бихар.
– Хорошо, – ответил Мехван.
– Я спрашиваю у Бихар, но приятно слышать, что и у тебя все хорошо, Мехван. Молодец, все также неутомимо блюдешь сестру. Бихар, что нового?
– Все в норме, – медленно ответила Бихар и опустила глаза.
Мехван громко сплюнул: