Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эй ты, школьница, а ну-ка давай отойдём! Разговор есть.
Они отошли в сторону, в школьный сад. Встали среди облетевших сиротливых яблонь друг напротив друга. Крупными хлопьями пошёл снег. Анжелика опустила глаза. Сердце билось так сильно, что, кажется, готово было выскочить. Дрожащими руками она крепко сжимала свой школьный портфель.
– Короче. От Зюзи отвянь. Он мой. И любит он меня. А не тебя. Он мне сам это сказал. Мы вчера были вместе. Так что иди учи уроки, школьница. Ты меня хорошо поняла?
Анжелика подняла на Маринку глаза, полные слёз. И ничего не видела. Всхлипнула один раз. Другой. И зарыдала.
Маринка торжествующе улыбнулась и пошла на работу. Она сделала своё дело.
* * *
Через два дня после этого Алексей сдавал прочитанные книги в клубную библиотеку. На этот раз взял почитать на две недельки четырёхтомник Хемингуэя. Спускаясь со второго этажа по широкой мраморной лестнице, встретил на лестнице Сашку Бойцова, клубного художника. Тот ещё вёл в клубе на полставки фотокружок.
– Лёха, слыхал новость? Анжелка отравилась.
– Как?!
– Как-как… Насмерть. Наглухо. Таблеток наглоталась. «Скорая» не довезла до больницы…
– Да ладно врать! Я только позавчера вечером с ней разговаривал…
– Подойди к дому. Сам посмотри. Если мне не веришь. Её привезли уже.
Перед подъездом толкались соседи, одноклассники, какие-то старушки. Алексей протолкнулся к подъезду и увидел перед отворённой дверью в квартиру красную крышку гроба с чёрными лентами и крестом. Прошёл в коридор. Затем в комнату.
И увидел её.
Она лежала в гробу, накрытая по пояс какой-то белой материей, сложив свои тонкие пальцы, с каким-то торжественным и величественным спокойствием на лице. Это спокойствие, с тонкими дужками подведённых бровей, темнеющими впадинками закрытых глаз и заострившимся носом, поразили Алексея. Была в этом во всем какая-то дикая несправедливость. Тупая безысходность. Жалкая неотвратимость.
Вся эта пустота, нелепость, глупость, пришедшая в дом вместе со смертью шестнадцатилетней Анжелики, шептала устами смущённых произошедшим людей: как это могло случиться? зачем? почему?
Оказалось, сразу после уроков она прибежала домой. Забросила портфель. Набрала бабушкиных таблеток. Насыпала в горсти. И глотала, запивая водой и слезами. Спустя какое-то время пришла к ней Оля. Она ещё на уроках заметила, что с подружкой что-то не так. В ответ на требовательный и долгий звонок Анжелика нашла в себе силы открыть дверь. А когда Оля вошла, упала в коридоре без сознания. Подняли соседей. Бросились вызывать «Скорую». Пока приехала «Скорая», пока выясняли, что да как, юное сердце перестало биться.
Через два часа у родной школы похоронная процессия приостановилась. Гроб поставили на табуреточки прямо на дороге напротив. В руках классного руководителя Ирины Алексеевны зазвенел для Анжелики последний звонок.
На кладбище, прощаясь с ней, Алексей поцеловал Анжелику в первый и последний раз.
* * *
– Да, помню, я тогда надрался на поминках и пошёл спать к Анжелике на могилку, – подытожил воспоминания Понырева Роман Ветров. – Меня Маринка, дочь кладбищенского директора, оттуда утащила. Мы с ней наутро потом тоже побухали хорошо. И Зюзя с нами. Плакал, скотина. Винился. Он потом в Чечне погиб. А Маринка спилась. И куда-то пропала. Да и вообще… Сколько лет прошло. Забылось всё как-то. Я тебе, Лёх, таких историй знаешь сколько могу порассказать? Уши завянут! Вон за дорогой вторую территорию кладбища открыли – сколько народу помирает. Успевай хоронить.
– Давай лучше выпьем. По последней.
– По крайней! Не каркай, чёрт!
Налили. Выпили. Закусили «крайним» огурчиком.
– Это сколько же лет назад-то было?
– Да почти тридцать.
– А мы всё живём. Уже почти три Анжелкиных жизни прошло.
– И водку пьём.
– Помянуть надо.
Понырев поднялся. Подошёл к памятнику, на боку которого в одном месте, словно слеза, застыла капля бесцветного лака.
– Мне, Рома, иногда кажется, что она знает про нас. Они чувствуют. И Анжелика. И Шкабарёнок. И родители наши. Я знаешь чего подумал? Может, она ждёт меня на своей планете. Там. Где-то далеко-далеко. За самыми дальними звёздами.
– Ты чё, Лёх, замутился уже совсем? Какую-то хрень лепишь. Тебе пить нельзя.
– Да я не пьяный…
Уходили от её могилки, пошатываясь. На прощанье Понырев, прищурив глаз, посмотрел на памятник. Его провожала улыбка вечно молодой прекрасной девушки, так и не ставшей счастливой на земле.
Эта девушка провожала взглядом двух шатающихся между крашеными оградами поддатых мужиков. Видно, так уж устроен мир, так рассудил Господь, что у каждого человека на земле своя жизнь, своя единственная и неповторимая судьба.
Андрею Дмитриевичу Широкову
Летом Павлушка просыпался рано. Протерев кулачонками слипшиеся со сна глазки, по запаху, стелющемуся в избе от только что закуренной бабушкиной папиросы, выбегал до ветру за двор.
Он и сейчас побежал туда, поддерживая шорты, чтобы поскорее их там спустить и справить малую нужду, как вдруг увидел копошащегося в компостной куче деда Прохора. Дед Прохор, давнишний пенсионер, бывалый пожарный и заядлый рыбак, любил рыться у них за двором в поисках навозных червей.
– Хороши у Катюшки черви! – говорил он часто, топая мимо сарая в валенках с галошами, которые носил, не снимая ни зимой, ни летом. Сказал и сейчас, да так, чтобы бабушка Катя слышала его льстивую речь и не заругалась, если что. – Откуда вы их только берёте? Красные. Шустрые. Под самый клёв.
Бабушка Катя откладывала мотыгу. Закуривала потухшую «беломорину» и с доброй улыбкой отвечала:
– Сами приползают. Им тут намазано. Вишь, какая у меня артиллерия? Только успевай, снаряды подноси!
При этих словах бабушки Кати на террасе послышалась россыпь шлёпающих шагов, и за двором на тропинке показался босой и голозадый Колька, младший брат Павлушки, а затем и тут же заревевшая сиреной мелкая Танька. Выбегала она из дома всегда уверенно, без оглядки. А покапризничать ей с утра – привычное девчачье дело.
Ребята были погодками. Павлушке шесть лет. Кольке пять годков. Таньке три с половиной.
– Вот моя армия и проснулась, – вздохнула бабушка Катя. – Теперь никаких дел. Надо в няньки заступать. Пошли, ребята, умываться. Да завтракать будем…
Дед Прохор, глядя на писающую и голосящую ораву, улыбнулся, закрыл свою жестяную баночку из-под конфет монпансье продырявленной тонким гвоздиком крышкой. Хитро прищурился и, стуча, точно колдун посохом, о землю лопатой, перевёрнутой ручкой вниз, с кряхтением прошёл несколько шагов в сторону дома и присел на лавочку. Достал свой «Памир». Закурил. Задумался.