Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настоящая боль пришла поздно ночью. Бенджи сразу понял, что совершил ошибку и что его ждет смерть. Он бился в агонии: его тело словно пожирал огонь, который разгорался все ярче. Вдобавок ко всему, его мучила такая жажда, утолить которую было невозможно. Его первоначальным инстинктом было замереть, спрятаться от смерти. Но он пил и пил из унитаза до тех пор, пока не ослаб настолько, что уже не мог стоять на задних лапах.
Бенджи настигло возмездие. Смерть его была столь же страшна, что и гибель Аттикуса, Рози, Фрика и Фрака. И все же незадолго до кончины он почувствовал спокойствие, словно, проникнув взглядом за пределы жизни и боли, увидел избавление от страданий. Умирая, истекая кровью на белом кафельном полу ванной, Бенджи ощутил надежду, и в этом не было ничего удивительного, напротив, это было очень даже в духе бигля. С самого рождения Бенджи был расчетливым интриганом. Но, как и все интриганы, он хранил в душе образ места, где интриги были бы не нужны, где он чувствовал бы себя в безопасности.
Самым большим желанием Бенджи было увидеть место, где иерархия была бы ясна и понятна для всех, где сильные заботились бы о слабых, а слабые проявляли бы уважение без принуждения. Он жаждал порядка, справедливости и удовольствия. Именно такое место и увидел Бенджи, умирая, и это подарило ему утешение. Если бы о смерти имело смысл говорить как о категории бытия, можно было бы сказать, что Бенджи умер, перейдя в состояние надежды.
Как это, впрочем, ни назови, он отправился туда, откуда не возвращаются ни собаки, ни люди.
Зевс исполнил последнее желание Аттикуса. Бенджи умер такой же мучительной смертью, как и вожак пятнадцати собак. Однако, будучи богом справедливости, Зевс даровал Бенджи ту же надежду, с какой встретил смерть и Аттикус.
«Просто прекрасно», – подумал раздосадованный Гермес. Так счастливым умер Бенджи или нет? Благодаря вмешательству отца – и упрекать его было бессмысленно, повелитель богов все-таки, – ответ был не так ясен, как мог бы быть. Блаженные представления Бенджи о балансе, порядке и справедливости перед смертью осложняли дело. Аполлон, конечно, был уверен, что бигль не умер счастливым.
– Надежда не имеет ничего общего со счастьем, – заметил Аполлон, и возразить Гермесу было нечего. Большинство из тех, кто и жил, и умер несчастным, на смертном одре были столь же исполнены надежды, как и псы, на которых поспорили боги. Надежда была уделом смертных, не более того. Однако обсуждая с братом состояние Бенджи перед смертью, бог воров подумал о том, поступил недальновидно, обговаривая условия пари. Проблема заключалась в самой смерти как концепции. Ни один вечно живущий бог не мог думать о смерти, хоть чуть-чуть ее не желая. Без сомнения, эта тоска и заставила Гермеса, не определившего четко природу счастья, предположить, что можно умереть счастливым.
– Я думаю, – сказал он брату, – что нам стоит расширить определение счастья. С твоей стороны великодушно было бы включить сюда надежду или…
Аполлон его прервал.
– Мы что, люди? К чему нам вдруг понадобилось спорить о словах?
– И впрямь, – ответил Гермес, не давая брату прочесть свои истинные чувства. В первый раз за все время этой истории с пари он испытал нечто удивительно похожее на обиду.
4. Гибель Мэжнуна
Прошло пять лет с того момента, как Аполлон и Гермес открыли двери ветеринарной клиники на улице Шоу, изменив сознание оставленных там собак. Из пятнадцати псов в живых остались лишь двое: Мэжнун, которому исполнилось восемь, и Принц, семи лет от роду.
Пять лет миновало с той поры, как Мэжнун появился в жизни Ниры, и теперь она считала его своим самым близким другом. Хотя они не разговаривали – или, точнее, пес не отвечал ей словами – женщина чувствовала, что Мэжнун понимает ее так же хорошо, как и муж. А может, и лучше. За эти годы с псом у нее возникло меньше разногласий, чем с Мигелем. Но все-таки Мигель был ее партнером. Она ничего не скрывала от него, а он от нее. Они все еще любили друг друга, хотя и погрязли в быте. С Мэжнуном же Нира словно могла быть другой, не такой, какой была с мужем. И по жестокой иронии судьбы, именно ссора с Мэжнуном обернулась катастрофой для всех троих.
Конечно, с псом возникали свои проблемы. Например, Нира не могла понять, почему он продолжает есть собачьи экскременты. Он знал, что ее это расстраивает. Она неоднократно умоляла его держать себя в узде.
– Мне тошно на это смотреть, – говорила она.
Мэжнун кивал, обещая больше так не делать, но это было все равно что привести ребенка в кондитерскую и просить не есть торт. Жестоко полагать, что пес подавит инстинкты, хотя из уважения к Нире он мог терпеть месяцами, пока неизбежно не забывал о ее чувствах и не набрасывался на какую-нибудь ароматную плюху, что перезапускало цикл отвращения (у нее) и самоконтроля (у него). Это был конфликт, который, как предполагала Нира, был продиктован природой Мэжнуна. Он был псом – чутким, умным, но все-таки псом. На какое-то время ей удавалось убедить себя в том, что он не такой, как остальные собаки, но потом напоминания о его сущности разрушали эту иллюзию.
Были и другие проблемы, истоки которых, по мнению Ниры, крылись уже в ценностях Мэжнуна, а не в его природе. Например, она считала отвратительным пристрастие самцов к групповой случке. А Мэжнун даже не старался сделать вид, что воспринимает ее отвращение всерьез. Сука в течке была сукой в течке. Бессмысленно было даже это обсуждать, и, поскольку сами суки хотели трахаться, он не мог понять, что тут было не так. Нире пришлось признать, что его точка зрения имела смысл. Она могла представить себя в течке, жаждущую приключений на одну ночь, но в то же время Нира верила, что могла бы улучшить положение сук, если бы ей только удалось повлиять на мнение Мэжнуна, привив ему уважение к противоположному полу, которое он мог бы воспитать и у своих сородичей.
Грань между природой (тем, что Мэжнун не мог не делать) и культурой (тем, что мог) не была четкой, и об этом легко было забыть в пылу спора. Столь же легко было забыть, что