Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые его слова вызвали одобрительный гомон.
— Я не напрасно возвратился сюда, отцы-сенаторы, ибо и я высказался так, что — будь что будет! — свидетельство моей непоколебимости останется навсегда, вы выслушали меня благосклонно и внимательно. Если подобная возможность представится мне и впредь и не будет грозить опасностью ни мне, ни вам, то я воспользуюсь ею. Не то буду оберегать свою жизнь, как смогу, не столько ради себя, сколько ради государства. Для меня вполне достаточно того, что я дожил и до преклонного возраста, и до славы. Если к тому и другому что-либо прибавится, то это пойдет на пользу уже не столько мне, сколько вам и государству.
Цицерон сел под низкий одобрительный гул — некоторые даже топали ногами. Люди вокруг него хлопали его по плечу.
Когда заседание закончилось, Долабелла умчался вместе со своими ликторами — без сомнения, прямо к Антонию, чтобы рассказать ему о случившемся, — а мы с Цицероном пошли домой.
Следующие две недели сенат не собирался, и Цицерон оставался в своем доме на Палатине, запершись там. Он нанял еще больше телохранителей, купил новых сторожевых собак, отличавшихся свирепостью, и укрепил виллу, поставив железные ставни и двери. Аттик одолжил ему нескольких писцов, и я усадил их за работу — делать копии вызывающей речи Цицерона, произнесенной в сенате. Он разослал ее всем, кого смог припомнить: Бруту в Македонию, Кассию, следовавшему в Сирию, Дециму в Ближнюю Галлию, двум военным начальникам в Дальней Галлии — Лепиду и Луцию Мунацию Планку — и многим другим. Эту речь он назвал — наполовину всерьез, наполовину шутя — своей филиппикой, в честь нескольких знаменитых речей Демосфена против македонского тирана Филиппа Второго. Одна копия, должно быть, добралась до Антония, — во всяком случае, тот дал понять, что собирается дать ответ в сенате, который созывает в девятнадцатый день сентября.
Не могло быть и речи о том, чтобы Цицерон присутствовал там лично: не бояться смерти — одно, совершить самоубийство — другое. Вместо этого он спросил, могу ли пойти я туда и записать, что скажет Антоний. Я согласился, рассудив, что свойственная мне от природы неприметность защитит меня.
Едва войдя на форум, я возблагодарил богов за то, что Цицерон остался дома: Антоний поставил свою охрану в каждом углу. Он даже разместил на ступенях храма Конкордии отряд итурийских лучников — диких с виду воинов, обитавших на границе с Сирией и печально известных своей жестокостью. Они наблюдали за каждым сенатором, входившим в храм, время от времени накладывая стрелы на тетивы луков и делая вид, будто целятся.
Я ухитрился протиснуться в заднюю часть храма и едва вынул стилус и табличку, как появился Антоний. Кроме дома Помпея в Риме, он присвоил также имение Метелла Сципиона на Тибре и, говорят, именно там сочинил свою речь. Когда Антоний прошел мимо меня, мне показалось, что он страдает от жестокого похмелья. Добравшись до возвышения, он наклонился, и из его рта в проход вырвалась густая струя. Послышались смех и рукоплескания его сторонников: Антоний был известен тем, что его рвало на глазах у всех. Позади меня рабы Антония заперли дверь и задвинули засов. Это было против обычаев — брать сенаторов в заложники таким образом — и явно делалось с целью устрашения.
Что касается разглагольствований Антония, направленных против Цицерона, они, по сути, стали продолжением его рвоты: он словно изрыгнул желчь, которую глотал четыре года. Он обвел рукой храм и напомнил сенаторам, что в этом самом здании Цицерон незаконно постановил казнить пятерых римских граждан, среди которых был Публий Лентул Сура, отчим Антония, чье тело Цицерон отказался вернуть семье для достойных похорон. Он обвинил его («кровавого мясника, который дал другим совершить убийство за него») в том, что он стоял за гибелью Цезаря, как и за гибелью Клодия. По его словам, именно Цицерон искусно отравил отношения между Помпеем и Цезарем, что привело к гражданской войне.
Я знал, что все эти обвинения лживы, но знал также, что они окажут свое вредоносное воздействие, как и обвинения более личного свойства. Дескать, Цицерон — трус в телесном и в нравственном смысле, тщеславный, хвастливый и, главное, лицемерный, вечно лавирующий, чтобы не ссориться ни с одной из партий, так что даже брат и племянник покинули его и обличили перед Цезарем. Антоний привел отрывок из письма Цицерона, которое тот послал ему, оказавшись в ловушке в Брундизии: «То, чего ты, по моему мнению, захочешь и что будет важно для тебя, я без всякого колебания всегда буду делать с величайшим рвением»[150].
Храм зазвенел от смеха.
А Марк Антоний даже приплел к этому развод Цицерона с Теренцией и его женитьбу на Публилии:
— Какими дрожащими, развратными и алчными пальцами этот возвышенный философ раздевал свою пятнадцатилетнюю невесту в первую брачную ночь и как немощно исполнял свои супружеские обязанности — так, что бедное дитя вскоре после этого в ужасе бежало от него, а его собственная дочь предпочла умереть, чем жить в стыде!
Все это было до ужаса действенно, и, когда дверь отперли и нас выпустили на свет, я боялся вернуться к Цицерону и зачитать ему свои записи. Однако он настоял на дословном пересказе. Всякий раз, когда я выбрасывал несколько слов или предложение, он немедленно замечал это и заставлял меня прочитать пропущенное. В конце он порядком сник.
— Что ж, таковы государственные дела, — сказал он и попытался отмахнуться от услышанного, но я видел, что на самом деле он потрясен.
Цицерон знал, что ему придется отплатить той же монетой или униженно удалиться. Попытаться отомстить Антонию в сенате, пока всем заправляли сам Антоний и Долабелла, было слишком опасно. Поэтому оставался письменный выпад, причем после его обнародования пути назад у Цицерона не оставалось. Поединок с таким диким человеком, как Антоний, обещал быть смертельным.
В начале октября Антоний покинул Рим и уехал в Брундизий, чтобы заручиться верностью легионов, вызванных им из Македонии, — те стояли лагерем рядом с городом. Цицерон решил тоже удалиться из Рима на несколько недель и посвятить себя составлению ответного удара, который уже назвал своей