Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обещал еще два слова о неравносложной рифме Цветаевой, хотя у Цветаевой ее мало, 1–3 %, тогда как у Маяковского, например, около 11 %. Она образуется прибавлением слога: или в конце созвучия, или внутри него. Цветаева предпочитает прибавление в конце: в «Верстах» на одной странице читаем «обедне — последнего», «Богослова — златоголовые», «колокольни — семихолмие» и лишь с трудом находим прибавление в середине созвучия: «отрок — оторопь», «валкие — расталкиваю». У Маяковского наоборот: в «Облаке в штанах» господствуют прибавления внутри — «бешеный — нежный», «бронзовый — звон свой», «нате — знаете», «ненастье — династия», и лишь с трудом находим «серые — химеры», «в канавах — на ухо». Процент внутренних прибавлений в «Верстах» — около 15 %, в «Облаке» — около 70 %, у Пастернака в «Поверх барьеров», как всегда, промежуточная цифра — около 25 %. Другие поэты того времени тоже предпочитали более легкое концевое прибавление, так что Цветаева в данном случае идет общим путем, а Маяковский — особенным.
5
И теперь, прощаясь с нашим предметом, отстранимся и еще раз окинем его взглядом в целом. Мы видели, что Цветаева всюду стремилась к максимальной резкости в своем расшатывании рифмы. Казалось бы, из этого следует, что и общая доля неточных рифм в ее стихе должна быть больше, чем у других поэтов. Оказывается, нет. Общий процент неточных рифм (мужских, женских, дактилических, более длинных и неравносложных вместе) в наших четырех выборках Цветаевой — от 30 % до 50 %, тогда как у Пастернака и Маяковского — от 40 до 60 %. Ее эксперименты с качественной резкостью ведутся в строгих количественных рамках: точных рифм — большинство, и они служат опорой для слуха. Этим и она, и Пастернак, и Маяковский отличаются, например, от упомянутого Эренбурга, у которого неточных рифм около 75 %, и точные тонут в этом половодье (в частности, неравносложных у него не 3 % и не 11 %, а более 30 %).
Это — всё; мне хотелось показать, как творческое своеобразие Цветаевой проявляется в ее стихах даже на таком, так сказать, молекулярном уровне, как звуковой состав рифмы.
Тема дома в поэзии Марины Цветаевой
Текст дается по изданию: Дацкевич Н. Г., Гаспаров М. Л. Тема дома в поэзии Марины Цветаевой // Здесь и теперь. 1992. № 2. С. 116–130.
У Марины Цветаевой был принцип, этический и эстетический: «правда всего существа». «Единственная обязанность на земле человека — правда всего существа» («Нездешний вечер»). Правда полная, но мгновенная, «здесь и теперь». «Если человек говорит „навек“ месту или другому смертному — это только значит, что ему здесь — или со мной, например, — сейчас очень хорошо. Так, а не иначе, должно слушать обеты. Так, а не иначе, по ним взыскивать» («История одного посвящения»). Поэтому противоречий между «правдами» Цветаевой — не меньше, чем в любом сборнике народных пословиц. Но на пересечении этих частичных правд, в их диалектике, обнаруживается правда настоящая — не меняющееся существо Цветаевой.
Так противоречивы — но объяснимо противоречивы — и высказывания Цветаевой о том, что такое для нее дом.
С. С. Аверинцев сказал однажды, что самое удивительное в Цветаевой — ее архаический романтизм в новаторское время: романтизм, без поправок перенесенный из 1810‐х в 1910‐е годы, не пугающийся ростановской лубочности и даже не застрахованный иронией (критической насмешки поэзия Цветаевой не выдерживала никогда). Романтизм — это двоемирие: поэт живет среди людей, но создан он для небес. И говоря о его доме, сразу приходится различать: их два — дом земной и дом небесный, причем дом земной в двух обликах — дом хороший и дом плохой.
В поэзии Цветаевой земной дом занимает неожиданно много места — гораздо больше, чем небесный. Обе первые ее книги стихов — о доме, обжитом доме детства; и среди последних ее стихотворений есть называющиеся «Дом». При этом ранний дом, «шоколадный дом в Трехпрудном» («Нездешний вечер»), и поздний, «дом, который не страшен В час народных расправ», предельно непохожи друг на друга.
У «дома» ранней Цветаевой — три приметы.
Во-первых, он обжитой, в нем много людей, и все родные и близкие: мама, сестра, подруги в посвящениях, Эллис-Чародей. Даже выросши, когда она сама выдумывает себе дом, это дом общий с любимым человеком: «Я бы хотела жить с Вами В маленьком городе, Где вечные сумерки И вечные колокола. И в маленькой деревенской гостинице — Тонкий звон Старинных часов — как капельки времени… И может быть, Вы бы даже меня не любили…» (1916). Через двадцать лет она опишет общий с любимым дом уже по-иному, об этом — дальше. Если дом ее молодости обречен на гибель — тем больше она его любит как слабейшего: «Будет скоро тот мир погублен, Погляди на него тайком, Пока тополь еще не срублен И не продан еще наш дом» (1913; ср. «Домики старой Москвы», 1911?).
Во-вторых, он не только «шоколадный», он «волшебный», в нем хорошо слушать сказки, читать и мечтать: здесь «книги в красном переплете», «первое путешествие», княжна Джаваха, Лихтенштейн, два Наполеона и откровения Эллиса, — сквозь домашний уют просвечивает иной мир. Сказочен не только дом в Трехпрудном, сказочна и Башня в плюще, сказочен волошинский Дом поэта с «чудами и дивами из всех Максиных путешествий» и даже — много позже — пражский дом Тесковой: «Аля от Вас вернулась — как из сказки. Конечно, Ваш дом — зачарованный…» (письмо 28 октября 1925).
В-третьих, этот дом открыт иному миру не только в переносном, но и в буквальном смысле. Таков дом тарусских Кирилловн: «Это был вход в другое царство, этот вход сам был другое царство… Это был не вход, а переход: от нас… — туда… — средостояние, междуцарствие, промежуточная зона. И вдруг озарение: а ведь не вход, не переход — выход!.. Из всех Тарус, стен, из собственного имени, из собственной кожи — выход! Из всякой плоти — в простор!» Понятно, что простор этот — символ неба. А другая примета тарусского дома, сад, — символ рая («О доме Кирилловн никогда не было речи, только о саде. Сад съедал дом»); ср. «За этот ад, За этот бред Пошли мне сад На старость лет… Тот сад? А может быть — тот свет?» («Сад», 1934).
Значение этих трех признаков видно из сопоставления с домом противоположного свойства — это «Дом у Старого Пимена», «мертвый дом»,