Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но кто знает! Ведь есть же Отец мой небесный, а уж ему-то известно, что эту свою рабскую судьбу избрал я не по своей воле и не из низости душевной, а что обманули меня злые люди. Эх, если ничего мне больше не останется... Однако нет! Дезертировать я не стану. Лучше смерть, чем попасть под шпицрутены. Да и что-нибудь все-таки да переменится. Шесть лет можно, пожалуй, и выдержать. Хотя это долго, ох, как долго, и к тому же, если люди не врут, кажется, об отставке и думать нечего! Только как же это! Почему не будет отставки? Ведь имеется же у меня договор, хоть и насильно мне навязанный! Да пусть лучше они убьют меня! Я до самого короля дойду! Побегу за его каретой, повисну на ней, лишь бы он соблаговолил выслушать меня. И тут я выскажу ему все начистоту. И справедливый Фридрих не будет несправедлив именно ко мне» и т.д.
Таковы были тогда мои разговоры с самим собою...
XLIX
ДАЛЬШЕ — БОЛЬШЕ
В таких обстоятельствах мы с Шерером бегали друг к другу при малейшей возможности — плакались друг другу, прикидывали, строили планы, отвергали их. Шерер держался уверенней меня, да и денег выдавали ему побольше. Я же, как и многие другие, выбрасывал последнюю трешку за стопку можжевеловки,[187] чтобы развеять тоску. Один мекленбуржец,[188] стоявший на квартире по соседству и переживавший такую же беду, делал то же самое. Но едва хмель ударял ему в голову, он усаживался в сумерках перед своим домом и в полном одиночестве ругался и болтал разное, клял своих офицеров и даже короля, призывал на Берлин и на головы всех жителей Бранденбурга тысячи проклятий и — как признавался этот бедолага, протрезвев, — он находил в этой бессмысленной ярости единственное себе утешение.
Вольфрам и Мевис часто увещевали его, потому что был он еще недавно добродушным, общительным малым.
— Послушай-ка, парень! — говорили они ему. — Смотри, как бы не очутиться тебе в сумасшедшем доме.
Это заведение располагалось неподалеку от нас. Часто я видел там солдата, который сидел перед оградой, на лавочке, и однажды я спросил у Мевиса, кто это такой. Потому что в нашей роте я его никогда не встречал.
— А это такой же точно, как и наш мекленбуржец, — пояснил мне Мевис. — Потому-то его и упекли сюда, и сначала он ревел, что твой венгерский бык.[189] Зато через пару недель стал тихим, как ягненок.
Этот рассказ вызвал во мне сильное желание узнать его поближе.
Родом он был из Анспаха.[190] Сперва я старался как бы невзначай пройти мимо него взад и вперед и с грустным сочувствием глядел, как он сидит там в печали, то подымая взор к небесам, то опуская его долу, улыбаясь иногда чему-то своему и не обращая на меня ни малейшего внимания. Даже по одному только внешнему облику этот сын человеческий представлялся мне поистине человеком Божьим.[191]
Наконец я решился присесть рядом с ним. Он уставился на меня неподвижным и серьезным взглядом и стал произносить какие-то бессвязные слова, к которым я внимательно прислушивался, так как среди них проскальзывало по временам нечто совершенно разумное. Как я мог приметить, его больше всего мучило то, что, происходя из порядочной семьи, он оказался в нынешнем положении только по собственной вине и теперь глубоко страдал от мук совести и от тоски по дому.
Понемногу, намеками, я поведал ему о том, что у меня на душе, с главной целью — услыхать что-нибудь себе в утешение. Мне показалось, что у этого человека был подлинный дар предвидения.
— Братец ты мой! — обратился он ко мне однажды во время такой беседы. — Братец ты мой, сиди тихо! В том, что ты страдаешь, есть, конечно, твоя вина и, страдая, ты несешь свое более или менее заслуженное наказание. А станешь суетиться — сделаешь себе только хуже. Грядут, грядут перемены и очень большие. Только король есть король. А все эти генералы, полковники, майоры — всего лишь его слуги, мы же — ах! — мы просто бездомные проданные собаки, годные в мирное время для кулака, а на войне для пули да для штыка. Но дело не в этом, братец ты мой! Может, повезет тебе найти калитку, и ежели она отворится тебе, — тогда делай, как знаешь. Однако гляди, братец ты мой, — действуй без усилия и насилия, а не то все пойдет насмарку!
Эти и подобные слова говаривал он мне часто. Никаким на свете первосвященникам и левитам[192] не удалось бы так вразумить меня и одновременно так глубоко утешить, как это сделал он.
А тем временем вокруг стали вполголоса все чаще поговаривать о войне. То и дело прибывали в Берлин все новые полки, и нас, рекрутов, присоединили к одному из них. Ежедневно приходилось шагать за городские ворота на маневры — развивать наступление вправо и влево, атаковать, совершать ретирады,[193] выдвигаться «плутонами» и «дивизионами»[194] и чего только еще не выдумал бог Марс!
Дело дошло наконец до генерального учения и смотра. Тут началось такое, что этой книжки не хватило бы, чтобы все описать. И хотел бы, да не сумел бы. Во-первых, из-за неимоверного множества всяких военных орудий, большинство которых я увидел в первый раз. Во-вторых, из-за того, что голова моя и уши так переполнились страшным шумом ружейной пальбы, барабанного боя и военной музыки, командных выкриков и всего прочего, что впору было им лопнуть. И, в-третьих, к