Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бывает, что отсутствие зрителей и есть подлинный триумф, — произнес Оливейра нечто несусветное.
— Но почему они ушли? Вы видели, как они уходили? Я же говорю, больше двухсот, причем уважаемые люди, я уверена, что видела мадам Рош, доктора Лакура, Монтелье, преподавателя, скрипача, обладателя последнего Гран-при… Думаю, им не слишком понравилась «Павана» и потому они ушли, вам не кажется? Поэтому они и ушли еще до моего «Синтеза», так и есть, я сама видела.
— Разумеется, — сказал Оливейра. — Должен сказать, «Павана»…
— Никакая она не павана, — сказала Берт Трепа. — Сплошное дерьмо. Во всем виноват Валантэн, меня предупреждали, что Валантэн спит с Аликс Аликсом. Но почему, молодой человек, я должна расплачиваться за какого-то педераста? У меня золотая медаль, я могу показать вам, что обо мне писали, какой триумф был у меня в Гренобле, в Пюи…[262]
Слезы стекали ей за воротник и таяли в мятых кружевах и в складках пепельно-серой кожи. Она взяла Оливейру под руку, вся сотрясаясь от рыданий. Дело шло к истерике.
— Почему бы нам не взять ваше пальто и не пойти куда-нибудь? — торопливо произнес Оливейра. — На свежем воздухе вам станет лучше, мы могли бы выпить чего-нибудь, для меня было бы истинным…
— Выпить чего-нибудь, — повторила Берт Трепа. — Золотая медаль.
— Что ж, как хотите, — не совсем впопад сказал Оливейра. Он сделал движение, чтобы освободиться, но артистка сжала его руку и придвинулась ближе. На Оливейру пахнуло запахом концерта с примесью нафталина и ладана (а также мочи и дешевого лосьона). «Сначала Рокамадур, теперь Берт Трепа, поверить невозможно». «Золотая медаль», — повторяла пианистка, глотая слезы. У нее вдруг вырвалось бурное рыдание, и она затряслась всем телом, будто взяла аккорд прямо в воздухе. «Как всегда…» — пронеслось в голове у Оливейры, который понапрасну пытался уйти от собственных ощущений, бросившись в какую-нибудь реку, естественно метафизическую. Не противясь, Берт Трепа позволила ему отвести себя к софитам, откуда на них смотрела капельдинерша, с фонариком в одной руке и шляпой с перьями в другой.
— Вам нехорошо, мадам?
— Это от волнения, — сказал Оливейра. — Сейчас все пройдет. Где ваше пальто?
Среди нагромождения каких-то досок, хромоногих столов, между арфой и вешалкой стоял стул, с которого свисал зеленый плащ. Оливейра помог одеться Берт Трепа, которая стояла опустив голову, но уже не плакала. Через маленькую дверь по темному коридору они вышли на ночной бульвар. Моросил дождь.
— Не так просто будет найти такси, — сказал Оливейра, у которого оставалось, самое большее, франков триста. — Вы далеко живете?
— Нет, рядом с Пантеоном, вообще-то я бы предпочла пешком.
— Да, так будет лучше.
Берт Трепа выступала медленно, поводя головой из стороны в сторону. Капюшон делал ее похожей не то на партизана, не то на короля Убю.[263] Оливейра глубже закутался в куртку и поднял воротник. Было свежо, его начинал мучить голод.
— Вы так любезны, — сказала артистка. — Вам не стоило беспокоиться. Как вам мой «Синтез»?
— Сеньора, я не более чем любитель. Для меня музыка, как бы это сказать…
— Вам не понравилось, — сказала Берт Трепа.
— При первом исполнении…
— Мы с Валантэном работали над ним несколько месяцев. Дни и ночи искали, как соединить этих двух гениев.
— Но вы не можете не признать, что Делиб…
— Гений, — повторила Берт Трепа. — Эрик Сати[264] однажды подтвердил это в моем присутствии. Сколько бы доктор Лакур ни говорил мне, что Сати сказал это… просто так, чтобы что-то сказать. Вы наверняка знаете, каков был этот старик… Но я умею читать мысли мужчин, юноша, и знаю, что Сати был в этом убежден, да, убежден. Вы из какой страны, юноша?
— Из Аргентины, мадам, и я уже далеко не юноша, если уж на то пошло.
— Ах, из Аргентины. Пампа[265] и все такое… А как вы думаете, там могут заинтересоваться моими произведениями?
— Я в этом уверен, мадам.
— Так, может, вы устроите мне встречу с вашим послом? Если уж Тибо[266] ездил в Аргентину и в Монтевидео, почему я не могу, ведь я исполняю собственные сочинения? Вот на этом сделайте упор, это главное: собственные сочинения. И почти всегда первое исполнение.
— Вы много сочиняете? — спросил Оливейра, чувствуя, что еще немного, и его стошнит.
— Сейчас я работаю над восемьдесят третьим опусом… нет, подождите, какой же… Только сейчас вспомнила, что мне надо было перед уходом поговорить с мадам Ноле… Речь идет, конечно же, о денежных вопросах. Двести человек, это значит… — Она шепотом углубилась в подсчеты, и Оливейра подумал, не будет ли милосерднее сказать ей всю правду, как она есть, но ведь она ее знала, наверняка знала.
— Это скандал, — сказала Берт Трепа. — Два года назад я играла в этом же зале, обещал прийти Пуленк…[267] Вы представляете себе? Сам Пуленк. У меня в тот вечер было такое вдохновение, так жаль, что какое-то срочное дело в последний момент помешало ему… но вы же знаете этих модных музыкантов… А в этот раз эта Ноле собрала мне вполовину меньше, — раздраженно добавила она. — Именно вполовину. Значит, если двести человек умножить…
— Мадам, — мягко сказал Оливейра, взяв ее за локоть, чтобы повернуть на улицу Сены, — в зале было почти совсем темно, возможно, вы ошиблись в подсчете.
— Да нет же, — сказала Берт Трепа. — Я уверена, что не ошибаюсь, но вы сбили меня со счета. Подождите, дайте сосчитать…
Она снова старательно зашептала, шевеля губами и считая на пальцах, совершенно не обращая внимания на то, куда ее вел Оливейра, и вообще на его присутствие. Все, что она говорила в полный голос, было обращено к ней самой, в Париже полно людей, которые разговаривают сами с собой, Оливейра тоже не был исключением, исключительным было лишь то, что он — полнейший кретин — шел рядом со старухой, провожая домой эту полинявшую куклу, этот несчастный надутый шар, — короче, глупость в сочетании с безумием танцевали в тот вечер настоящую павану. «Она отвратительна, так бы и столкнул ее с лестницы и еще двинул бы ботинком в рожу, раздавил бы, как таракана, пусть разлетится на куски, как рояль, упавший с десятого этажа. Настоящая доброта в том, чтобы вытащить ее из этой среды, не дать ей и дальше страдать, как собаке, от своих иллюзий, в которые она сама не верит и которые сочиняет, чтобы не замечать промокших ботинок и своего пустого дома, куда иногда заходит старик с порочными склонностями и седой головой. Она мне отвратительна, я сматываюсь на ближайшем углу, она и не заметит. Ну и день сегодня, мамочки мои, ну и день».