Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но по лицу Грациано нельзя было сказать, что ему этого очень хотелось.
Под конец он решил побывать в покойницкой. Я спросил у него о предметах, стоявших на полке.
– Все они, кроме кассетника, уже были, когда я начал работать.
– И френологическая голова?
У Грациано вытянулось лицо, словно я говорил по-немецки. Для него это была всего лишь голова, и только.
– Наверное, осталась от Гераклита, бывшего смотрителем до меня. Когда он исчез и я занял его место, она стояла там, – указал он на столик у двери, – вместе со всеми бумагами. Наверное, эта штуковина его. Я всего лишь поставил ее на полку, среди прочего барахла. Бедняга Гераклит! Когда жена выгнала его из дома, он, до того как исчезнуть, стал ночевать здесь, на железном столе.
Я вспомнил о слове, дописанном на голове ручкой: безумие.
Последние слова он произнес медленно, словно устал от такого обилия разговоров: «Наверное, пора возвращаться», – намекнул он могильщику, показывая на часы.
Я спохватился и сказал:
– Последний вопрос. Вы никогда не видели, чтобы кто-то навещал женщину с фотографии?
– Нет, не видел. Я могу ошибаться, но в памяти никто не сохранился.
– А не помните, стоял ли когда-нибудь цветок на ее могиле?
– Ну как тут припомнишь цветок…
– А если я уточню, что это был репейник?
– Репейник? На кладбище? Вот что я вам точно скажу: никакого репейника ни на одной могиле не было.
Когда мы подъехали к воротам, Грациано попросил меня остановиться.
– Всего на минутку.
Руками развернул кресло в сторону кладбища и обвел его взглядом справа налево, задерживаясь на деталях, словно хотел все покрепче запомнить.
Это напоминало прощание. Долго сдерживаемое им волнение пролилось тихими и горькими слезами.
– У вас есть платок?
Я протянул. Он вытер слезы и вернул.
Именно в эту минуту через окропленный слезами белый лоскут произошла тайная передача полномочий от Грациано Меликукка к Астольфо Мальинверно.
19
На могилу Эммы я отправился поздно, понедельник выдался хлопотным.
Если женщина в черном и та, что изображена на фотографии, один и тот же человек, значит, похороны были инсценировкой, и могила ее пуста. Но ради чего устраивать собственные похороны? От какой опасности стремилась спастись Эмма?
В пыли, покрывающей цементные плиты, на прилегающем к могиле свободном участке земли, я обнаружил широкие следы, словно здесь ночевала бездомная собака.
Почувствовал, что за мной наблюдают, и несколько раз осмотрелся вокруг, но никого не увидел. Вытер пыль со стекла фотографии, взялся за метлу, чтобы расчистить дорожку.
– Почему вы так заботитесь об этой могиле?
У меня похолодела кровь. Не было нужды оглядываться, чтобы понять, кто задал этот вопрос. Дрожь пробежала по телу. Я набрался духу и повернулся.
Наконец-то я увидел ее глаза.
Вне всяких сомнений, это была Эмма. Не такая бледная, как на фотографии, но это была она, и впечатление близкого знакомства, испытанное мною в первый раз, сейчас лишь усилилось. Не стоило даже сличать ее лицо с фотографией. Это была она.
Оставался вопрос, который она задала и на который я еще не ответил.
– Это – моя работа, – произнес я на остатках дыхания.
– Я давно за вами наблюдаю, – обронила она.
– Я не замечал. И насколько давно?
– Настолько, чтобы понять, что эта могила вам небезразлична. Вы проводите здесь больше времени, чем где бы то ни было. Я не видела, чтобы вы протирали другие фотографии рукавом рубашки.
Лгать было бесполезно. Она все знала.
– Так почему? – повторила она вопрос.
Я посмотрел на нее. Она шагнула ко мне, и я прожил это приближение как выход за пределы человеческого.
Когда она предстала передо мной существом из плоти и крови, я слегка расслабился. Прикидываться бесполезно. И глядя ей в глаза, я заговорил; мне казалось, будто я смотрю на фотографию Эммы и разговариваю с ней, и она наконец-то может меня слышать.
– В первый раз я испытал острое сочувствие. Одна только фотография, без имени, без дат, словно она умерла тайком, как и жила тайно. Примерно так же, как я. И я немедленно влюбился в эту фотографию, то ли чтобы она не чувствовала себя одинокой, то ли чтобы составляла мне компанию.
Так, вероятно, выразился бы персонаж Астольфо Мальинверно, точно так же прямолинейно сказал и я, и представил, как мой голос буква за буквой превращался в написанные слова, складывавшиеся во фразы на странице книги, персонажем которой я был, и кому автор, после длительного молчания, разрешил наконец-то высказаться.
Она подошла ко мне, а затем повернулась к надгробию.
Она смотрела на фотографию, а я на нее. Лицо ее было бесстрастно. Я впервые увидел ее в профиль. Чувство сродства не ушло, будто она находилась рядом с моим отцом, когда открылась моя хромоногость, рядом с матерью, рассказывавшей мне истории, рядом со мной, когда я переписывал финалы романов.
– Вы правы, все это очень грустно.
Какими голосами разговаривают персонажи литературных произведений? Каким голосом Гамлет говорил о смерти отца, Франческа сообщала Данте о Паоло, а Фауст договаривался с Мефистофелем: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» Какой тембр голоса был у Раскольникова, Дон Кихота и Санчо, у короля Лира и Орландо?
Это последнее, о чем мы думаем, представляя себе литературного персонажа: каким голосом он разговаривает. Виноваты писатели, которые сообщают об этом всегда крайне мало, разглагольствуют больше о лицах, о позах, о видимых и без того подробностях, а вот голосу, тому голосу, который они записывают звук за звуком, буква за буквой, уделяют в лучшем случае какое-нибудь одно прилагательное, только чтобы обозначить, что у Ринальдо он ужасный, у Плутона – рычащий, у Маруццы Малаволья – дрожащий, у Пожирателя Огня – хриплый.
У этой таинственной женщины был голос мадам Бовари.
Я подумал, каким может быть голос у персонажа по имени Астольфо Мальинверно, служащего смотрителем кладбища, влюбившегося в фотографию с надгробного памятника и однажды встретившего женщину с фотографии, – и я попытался его воспроизвести:
– Но не только грусть и сочувствие приводят меня сюда.
Она потупила взгляд, собираясь с мыслями и чувствами.
– Я благодарна вам за столь любовную заботу.
Больше она ничего не сказала. На секунду сникла, закрыла глаза, крепко зажмурилась, покачнулась и, собравшись с силами, ушла. Даже не попрощавшись.
Инстинкт требовал броситься за ней, остановить, задать все вопросы, не дававшие мне покоя, но меня удерживал ее страждущий вид – вид мученицы, для которой каждое мое слово было