Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деррида говорит, что ждет не дождется встречи с Альтюссером в квартире, которую тот наконец получил от Школы. Ему хотелось бы поговорить с ним о недавних событиях в Алжире, о восстании в Будапеште и об их отголосках в Париже. Также ему хотелось бы обсудить проект «небольшой безличной работы», на которой он в удачные моменты пытается сосредоточиться, а именно комментированного перевода «Начала геометрии», текста примерно на 30 страницах, уже упоминавшегося в предпоследней главе его диплома и являющегося, на его взгляд, одним из замечательнейших текстов Гуссерля. Но он не знает, будут ли у него права на публикацию, поскольку еще не получил ответа из Лувена.
Возможно, такой проект мог бы стать отправной точкой для диссертации, которая должна стать следующим этапом его работы. Для выпускника Высшей нормальной школы это едва ли неожиданность, скорее уж способ «следовать за движением, которое можно считать чуть ли не естественным»[197]. В этой диссертации Деррида хотел бы разработать вопросы, особенно волнующие его: вопросы науки, феноменологии и письма. Впрочем, он уже наметил их еще до своего отъезда в Гарвард:
Помню, что вскоре после экзаменов на звание агреже я был у Жана Ипполита и сказал ему: «Я хочу перевести „Начало геометрии“ и поработать над этим текстом», поскольку там было одно небольшое эллиптическое примечание о письме, об имеющейся у сообществ ученых потребности конституировать сообщаемые идеальные объекты на основе созерцания математических объектов. Гуссерль говорил, что только письмо могло наделить эти идеальные объекты их окончательной идеальностью, что только оно позволило бы им в каком-то смысле вступить в историю: их историчность возникала у них от письма. В то же время это примечание Гуссерля оставалось двусмысленным и неясным, поэтому я попытался задать такое понятие письма, которое бы позволило мне, с одной стороны, объяснить то, что делалось Гуссерлем, и в то же время поставить в случае необходимости вопросы перед феноменологией и феноменологическим интуиционизмом, а с другой стороны, выйти на вопрос, который меня по-прежнему интересовал, – вопрос литературной записи. Что такое запись? С какого момента и в каких условиях запись становится литературной?[198]
Хотя Деррида официально еще не представил темы своей диссертации, он уже спросил Ипполита, согласится ли тот выступить научным руководителем, на что директор ВНШ тут же дал положительный ответ. «Воспользуйтесь вашей стажировкой, – пишет он ему. – Что касается философии, я верю в вас и знаю, что вы об этом не забудете. Думаю, что ваш проект перевода „Начала геометрии“ просто замечателен»[199].
Морис де Гандийак тоже о нем не забывает. Он дает своему бывшему студенту методические советы и напутствия. Он заверяет его, что содержание диссертации оформится по мере продвижения вперед. «Пусть ее существование будет предшествовать сущности. Я вам искренне советую начать писать без заранее составленного плана. По мере продвижения вы будете все лучше понимать, куда вы пришли и куда направляетесь». Гандийак хочет, чтобы Жаки начал составлять текст «до долгой отлучки в армию». Анализ алжирской ситуации, которым он занимается в остальной части письма, носит очевидно левацкий оттенок. Он жалуется на то, что коммунистическая партия не может принять решения, несмотря на усилия Альтюссера и других. «Партийный аппарат парализует рефлексию, и призыв к единству действий мешает любой истинной борьбе с политикой Молле в Алжире»[200].
Намного более жестко война напоминает о себе Деррида письмом, которое посылает ему 28 апреля 1957 года Мишель Монори из своей казармы в Браззе. Жаки – единственный, с кем он может поделиться чудовищными сценами, свидетелем которых он недавно стал:
У нас вчера убило четверых, а еще восемнадцать тяжело ранило, когда мы попали в засаду возле Берруагья. После ночи, проведенной под проливным дождем, этим утром на рассвете я увидел синюшные трупы своих товарищей, окоченевшие и забрызганные кровью; я увидел раненых. Но к этой тяжелой и болезненной картине в моей памяти навсегда присовокупится образ молодого араба 17 лет, которого, раздев и подвесив к двери за связанные сзади руки, нещадно избивали всем подразделением, подвергая утонченным пыткам[201].
Испытав глубокий шок, Жаки целый день молчит, не зная, что ответить своему другу:
Я пытаюсь представить, и я в ужасе. Предполагаю, что в такое утро, о котором ты мне говоришь, становится совершенно очевидным, что желание оправдывать или осуждать тех или других – не только нечто неуместное, чем хочешь разве что немного успокоить себя, но и абстрактное, «повисшее в воздухе». Понимание же еще больше изолирует. Даже Бог не сможет придать всему этому смысл, что бы из этого ни вышло…
Я всем сердцем с тобой, Мишель. Хотелось бы мне с тобой поговорить, сказать тебе все, что теперь думаю и чувствую по поводу этого Алжира, от которого мне больно, но я постыдился бы делать это, когда я так далеко, когда ты говоришь мне, что именно там видишь…
Оставляю тебя, мой старый Мишель. Много думаю о тебе. Если теперь в этом мире можно поделиться только отчаянием, я всегда буду готов им с тобой поделиться. Это единственная достоверность, без лжи и ослепления, которая не дает пасть[202].
Жаки знает, что должен будет пойти в армию сразу по возвращении из Гарварда, и боится этой «большой черной дыры на два года», к которой они вместе с Маргерит приближаются с изрядной тревогой. Возможность попасть на фронт не такая уж ничтожная. Но Эме Деррида уже несколько месяцев хлопочет, при каждом удобном случае заводя разговор о своем сыне, чтобы найти для него место на гражданке. Он хорошо знает руководителей школы в Колеа, маленьком городке близ столицы Алжира, где у него регулярно заказывают вина и настойки. Поскольку они ищут преподавателя для детей