Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она поспешно кивает: да, да, я все поняла, я не буду, я все как надо сделаю.
Юра целует ей руку и уходит, пошатываясь.
Мишель отсиживается в тишине, обняв колени руками, смотрит на мертвого Егора. Так тебе и надо, говорит она. Горло сдавлено так сильно, как будто это Егор ее душит. Так тебе и надо, идиот. Сволочь. Жалкое ничтожество. Жалкое… Жалкое…
Слезы опять льются.
Она закрывает голову руками и рыдает, забыв, что не имеет права плакать, потому что ее ведь тут только что убили тоже.
Но казаки, наверное, укатили уже, потому что никто не приходит к ней докончить ее выстрелом в затылок.
Мишель все-таки решает посчитать до тысячи, прежде чем выйти из своего укрытия. Тысяча — это долго. Тысячи хватит, чтобы кого угодно расстрелять, покурить и уже завтракать поехать.
Она проходит над Егором, говоря ему просто «пока» и боясь перевернуть кверху лицом. Проходит мимо бесформенного Полкана, из которого вся его кипучая жизнь вылилась через две маленькие дырочки. Выглядывает на железную дорогу.
Дрезина стоит на месте.
На ней стоит голый человек. На плечах у него стоит голый человек. Держит в руках какой-то мясной шмат, обернутый в зеленое сукно. Один, шатаясь, уходит обратно к ростовскому вокзалу, откуда они только что приехали на расстрел. А двое еще бегут с невозможной совсем для человека скоростью, словно летят над рельсами, над шпалами — к Москве.
К Москве.
— Нет. Нет. Нет, — бормочет Мишель. — Нельзя. Это нельзя!
Нельзя, чтобы они дошли до Москвы, чтобы застали ее врасплох, чтобы сожрали и уничтожили ее.
— Зачем ты это сделал?! — орет она на лежачего Егора. — Зачем ты это сделал?!
1
— Все, решено. Худрук утвердил, к праздникам ставим «Щелкунчика»! — сообщает труппе Варнава. — Столько лет его в Большом не было, хочу ебануть фурор.
Варнава сам говорит и сам радуется: как ребенок. Его вообще проще обрадовать, чем разозлить; удивительное качество для балетмейстера. Невысокий, обритый наголо, чтобы уже покончить с разговорами о лысине, с белыми лучами вокруг глаз на загорелом даже зимой лице, в своем этом вечном растянутом спортивном костюме, Варнава — всем балетным отец, как Суворов — солдатам.
Катя думает: «Щелкунчик».
Из-за «Щелкунчика» она здесь, из-за него в балете. Из-за того раза, когда с мамой еще на старый спектакль бежала — тоже под Новый год, бегом до метро, документы десять раз патрулям показывали и билеты. Большой работал в гражданскую, когда ничего уже другое не работало, когда и телевидение пропало навсегда, и Интернет с мультиками — Большой, сделанный из одних только людей, продолжал работать без связи, без отопления, с моргающим слабосильным электричеством. Волшебная лампа; единственный оставшийся портал для побега из скучной и жуткой военной действительности.
Катю-маленькую «Щелкунчик» поразил.
Она не знала, что люди могут так двигаться: летать, например. Что женщина может быть так красива, достичь таких пределов изящества. Вокруг люди кутались в рванье: магазины не работали уже давно, модницы шили себе франкенштейнов из коллекций минувших лет да чуть ли не свеклой губы себе красили. И тут — рождественский бал, ожившие куклы, кружащиеся с оловянными солдатиками, роскошные платья, восхитительная, прекрасная Мари, которую сама Анастасия Шевцова танцевала.
Катя тогда решила, что тоже должна стать Мари.
Вернувшись домой за полночь — прямо на их улице стреляли, пришлось отсиживаться, ждать гвардейских броневиков, — она еще несколько часов не могла уснуть. Мать потом искала и еле нашла для нее на черном рынке аудиосказку с музыкой Чайковского, и Катя, заслушивая диск до перегрева, силясь зыбкие воспоминания закрепить, рисовала под него — себя-Мари, неуклюжего героя Щелкунчика, приторную Фею Драже, мерзкого и страшного Короля мышей, похожего на ее убитого папу Дроссельмейера.
Других девочек в балетную школу пристраивали матери, тоскующие по пустым годам своей напрасной жизни, в надежде, что дочери станут звездами за них. Катя вытребовала себе занятия балетом сама — на десятый день рождения. И сама заставляла мать на них ее возить, пока мир не вернулся, до воцарения Михаила Первого — потом уже сама, одна ездила.
Но за те пять сезонов, которые Катя танцевала в Большом, «Щелкунчика» там не ставили.
— Так. Мари у нас Антонина будет. Щелкунчик Зарайский. Дроссельмейер ты, Вань, — распределяет роли Варнава. — Кордебалет, понятное дело, игрушки, крысы, цветы.
Антонина улыбается и сразу же, продолжая движение губ, зевает.
2
Катя появляется из-за угла, когда Рублева уже почти исчезла в глубине коридора. На Кате балетки, вкрадчивые мягкие лапки, и Рублева никак не могла ее заметить. Там, где коридор кончается, на стене висит телефон, и телефон этот трезвонит по ней.
Дверь в рублевскую личную гримерку остается приоткрыта; пройти мимо выше Катиных сил. Она замирает против щели и вклинивает в нее свой грязный шелковый пуант.
На стене висит плакат: «Антонина Рублева, прима Императорского балета» — Тонька на руках у Зарайского в тухлой гутенмахеровской «Жизели». Белый занавесочный тюль, скупердяйский фон, утомленный мужеложец Зарайский мечет в воздух бесполезную Рублеву, которая все равно проиграла битву с земным тяготением, как только родилась. Не самое удачное фото, но главное тут не в том, что изображено, а в том, что написано.
На вешалке норочья шуба с коротким рукавом под любимые рублевские, по локоть, кожаные перчатки, на столике — несколько журналов. Катя задерживает дыхание, бросает быстрый взгляд в коридор. Она возвращается с репетиции последней, остальные уже прошли, ничто не должно ей помешать.
Змейкой она проскальзывает в Тонину гримерку, мгновенно оценивает журнальную россыпь: Vogue, L’Officiel, Numéro, еще один Vogue, сентябрьский. Мамочка, все иностранные! Откуда их столько у Рублевой, и зачем ей столько! Голова идет кругом, как после того бесконечного фуэте в «Лебедином озере». Колебания длятся не больше секунды. Катя берет Vogue — посвежей — и, прислушавшись к тишине в коридоре, исчезает.
Но там ей приходится со всех ног бежать в туалетные комнаты, потому что Рублева, прикрикнув на кого-то в трубку и звякнув ей зло, бурей несется обратно. Катя запирается в кабинке, молясь, чтобы Господь не подвел ее хотя бы сейчас, снимает фаянсовую крышку сливного бачка и, скрутив Vogue трубочкой (как хорошо, что она не пожадничала и не схватила гигантский Numéro!), прячет его внутрь, беззвучно опускает тяжелую и скользкую крышку, спускает воду и выходит с самым невинным и несведущим лицом.
У раковин стоит Рублева, срочно стирает потеки туши, на Катю смотрит как на мышь: опасливо и брезгливо. Катя, поддерживая легенду, моет руки, с Рублевой стыкуется взглядами в зеркале.