Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек слегка улыбнулся, глянув на меня, и покачал головой.
– Как же так? – подал с дивана голос Клепин, перегородивший своими длинными ногами мастерскую. – Нужно знать духовных лидеров Тайгуля, мой мальчик (какой я тебе мальчик!). Федор Шарипов, поэт и йог! Специалист по индийской философии.
Федор басовито хмыкнул. Его голос оказался неожиданно низким для такой невесомой комплеции.
– Сережа склонен к преувеличениям, – сказал Федор. – Как в живописи, так и в жизни. Кстати, меня даже зовут по-другому.
– А вот Михаил, – нимало не смутился Клепин, – начинающий гений в области мистической живописи. Наша, тайгульская школа.
– Сергей считает, – насмешливо заметил Вялкин, – что в живописи рядовых нет. Все генералы. А просто художников, Сережа, не бывает?
– «Просто художники» – это не художники. Художник или, скажем, поэт... видит нечто невыразимое. В том числе запредельное.
– А как вас зовут? – спросил я у Федора.
– Вообще-то Фуат. Но я уже привык. Для того чтобы видеть запредельное, Сережа, нужно уметь видеть то, что доступно взгляду. Разве Бог как творец ниже художников? Даже таких гениальных.
– Федька, ты не путай, – веско возразил Клепин. – Художнику дар от кого дан? От Бога и дан. Не просто отражать то, что каждый видит и остается равнодушным. А открывать иное. Проникать в потустороннее. В художнике пылают... эээ... протуберанцы духовной энергии...
– Ну да-а, протуберанцы. Какие у Налбандяна протуберанцы? – съехидничал я.
– А кто такой Налбандян?
Клепин очень любил рассуждать на подобные темы. Определять себя в избранники в форме превознесения самого искусства. Вялкин, а вслед за Вялкиным и я считали клепинские идеи обычным фанфаронством. В отличие от наших собственных.
Начинался один из тех диспутов, которые время от времени происходили то здесь, то в мастерской у Клепина. В присутствии постороннего мы с Вялкиным должны были показать, на чьей стороне правда. Поэтому я старался вставлять остроумные аргументы, Вялкин отсекал Клепину пути к логическому отступлению. Клепин же просто купался в стихии ученой беседы, победа его не интересовала. А Федор-Фуат молчал. Видно было, что спор этот ему небезынтересен, но развивать свою точку зрения не хочется. Иногда, если говорили что-то забавное, он беззвучно смеялся. И еще чувствовалось: то, о чем он молчит, гораздо значительнее того, о чем говорят остальные.
Я и оглянуться не успел, как прошло полтора часа. Учитывая, что от Дворца до Центрального было не больше пяти минут ходу, столь длительное отсутствие было довольно трудно объяснить. Спохватившись, я стал извиняться, попросил Витю отсыпать мне пару килограммов декстрина. Вялкин, ворча, насыпал мне в бумажный пакет порошок цвета взбитого желтка, я распростился со всеми и ушел. Уже в дверях я с сожалением заметил, что беседа с моим уходом не прервалась и не сбавила темпа. Никто, кроме Фуата, даже не глянул мне вслед.
В нашей мастерской было тихо и пусто. Моей отлучки никто не заметил. Сидя за столом и похаживая по мастерской, я думал о Фуате, о Вялкине, о башне и опять о Фуате. Если мне нравится какой-то человек, я думаю, что он в чем-то похож на меня. И всегда ошибаюсь.
Чтобы не сидеть без дела, я взялся за акварель. Расчертив и разрезав лист плотной шероховатой бумаги на небольшие прямоугольники, смочил водой первую карточку. Легкий длинный мазок – и маленький прямоугольник стал огромным пустынным пространством. Появилось облако, плывущее по сияющему небу. За ним – еще одно. Облака расплылись, слились друг с другом. Стало пасмурней. Я взял сухую щетинную кисть и мазнул, точнее, царапнул по небу. Чистая бумага оголилась, и облака подсветились бледным солнцем. Теперь... горы, горы... Получилось не так, чтобы залюбоваться, но достаточно занятно, чтобы взяться за новый клочок бумаги.
Мастерская была свободна до конца дня. Ближе к вечеру заглянул Мокеев, сказал плохое слово и ушел. Я зажег свет.
Опять загудел заводской гудок. У меня замерзли и покраснели руки. На столе лежали восемь акварелек, две еще не высохли. Мутная вода из банки была вылита, кисти помыты, можно было уходить. Раскрыв двери, я столкнулся с шефом. Николай Демьяныч был всклокочен чуть больше обычного, но весел.
– А-а, Михаил... Домой? Оттрубили вроде?
– Ну да. Все в порядке?
– Главное, партконференцию отвели, слава богу.
Не думаю, что Бог принимал какое-то участие в проведении партконференции, но оглашать свои сомнения не стал.
– Агитбригада просила сделать отбойные молотки. Надо бы заняться. Плотникам разметить фанеру, пусть пилят. Потом раскрасим.
У главхуда был почти извиняющийся тон. Я почувствовал к нему жалость: так неравноценны показались мой день и его.
Во вторник днем пошел снег. До зимы было еще далеко и даже не особо холодно. Кое-где на траве снег оставался до вечера, а на асфальте растаял почти сразу. Я попытался представить, что начинается весна, но ничего не получилось.
В мастерской пахло плавленным пластиком: раскаленной струной я разрезал пенопласт на прямоугольники, а потом вырезал из прямоугольников объемные буквы. Интересно, что там сейчас поделывает моя Кохановская? Впрочем, можно ли еще говорить про Кохановскую «моя»? Или хотя бы думать... Лена уже больше года училась в Сверловске. Изредка мы обменивались письмами, а виделись только раз. Узенькие обрезки и зернышки белого пенопласта валялись на полу. В отличие от снега, они не таяли.
Вечером я вышел из дома. Всегда любил гулять по безлюдным улочкам и дворам. Такие места выбирают влюбленные или бандиты. Нужно было разобраться с тем, что происходит. Почему на смену мрачной мистике картин пришли акварельные дали. Почему идеи Вялкина кажутся мне тесными, и к самому Вялкину, моему наставнику и духовнику, я стал относиться иронически. Почему во всей стране нет ни одного места, куда я мог бы пойти учиться тому, что меня интересует, хотя моя жажда знаний велика, как никогда...
Я шел по бульвару Шевченко сквозь строй безлистых кустов сирени и волчьих ягод. Если бы сейчас дул ветер, было бы совсем холодно...
* * *
Из темноты за спиной послышался негромкий топот. Я сделал шаг к обочине, пропуская малорослого бегуна в тренировочном костюме и лыжной шапочке, плотно натянутой на уши. Бежал он легко, привычно, но не как спортсмен, а заплетал ногами косички.
В воздухе висела стылая сырость. Наверное, я не умею быть учеником. А может быть, по мере знакомства с новыми одаренными людьми, вообще не будет ни авторитетов, ни учителей, а только братство уважающих и поддерживающих друг друга мыслителей, художников, музыкантов... Зачем вставать под чьи-то знамена?
В конце аллеи опять показался маленький бегун. Теперь он бежал на меня. Шапочка была натянута до самой переносицы. Поравнявшись со мной, он внезапно перешел в режим бега на месте, дал задний ход и бодро сказал, глядя мимо меня: