Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“В науке мы найдем общечеловеческие и общественные идеалы”, — закончил Гревс.
Громкие аплодисменты покрыли последние слова профессора. Он поклонился и поскорее вышел, а то мы, конечно, продолжали бы шуметь и хлопать.
Лиза вышла потрясенная и “некоторое время шла, ничего не видя перед собой”.
Вот мы услышали впервые с кафедры голос не профессора только, но и человека, который обращался к нам с теми прекрасными словами, услышать которые мы смутно надеялись, поступая сюда. Какой прекрасный человек!
Единственное, с чем она не согласилась, — с тезисом о всесилии науки (хотя здесь и был корень лекции). По ее мнению, наука не может дать ответ на “высшие запросы духа”.
Но кого Дьяконова имела в виду, говоря “мы”? Через три недели она пишет в дневнике:
Вообще, я здесь ни с кем особенно не сблизилась. У меня есть знакомые, есть “хорошие отношения”, но не больше того. Я, собственно, довольна курсами: лекции, профессора, вся обстановка — нравятся мне, но иногда чувство какой-то тайной неудовлетворенности охватывает меня… По привычке я ищу ответа на этот вопрос…
Она все еще надеется, что это только привычка, оставшаяся после Ярославля, где она привыкла чувствовать себя одинокой. Но не сегодня, так завтра это пройдет, как дым, как морок, и встанет солнце, и Д. улыбнется ей, и они вместе пойдут по 10-й линии Васильевского острова. И профессор Гревс бросит заинтересованный взгляд: что это за курсистка с таким умным, интеллигентным лицом?
Но она уже чувствует, что с ней происходит что-то не то… И она начинает сознательно искать себе компанию.
Она поступает против своих правил: фактически навязывается в гости к курсистке С-вой, жившей в Петербурге. Услышав, что в воскресенье у нее соберутся “барышни”, Лиза нарочно подошла к ней в субботу, зная, что та вынуждена будет ее пригласить. Так и вышло. Но там были не только “барышни”.
Кроме меня было двое мужчин: офицер и какой-то немец, штатский; какая-то иностранка и княжна А-дзе, мать которой заведует мастерской Человеколюбивого общества[18].
Сестры С-вы были богатыми сиротами, живущими на доход от большого наследства. Лиза вдруг оказалась в центре частной светской жизни. Она увидела людей, главной проблемой которых является трата денег.
Скачки, театр, балет, воспоминания о Ницце, Париже, Италии, имена теноров, балерин и певиц… технические термины скачек… восторженное оханье и аханье по поводу предстоящих симфонических концертов… мимоходом брошенные замечания по поводу приезда знакомых, смех, восклицания…
Конечно, мужчины не обращали на Лизу внимания. По одному виду ее было понятно, что она не из богатых невест. “Офицер, видимо, ухаживавший за княжной, говорил с ней без умолку все время, штатский подсел к ним и внимательно, безмолвно слушал…” С-ва в другом конце комнаты ухаживала за иностранкой.
Все, о чем они говорили, было для меня почти terra incognita. Я за границей не бывала, а все воспоминания ограничивались одними охами и вопросами: вы были там-то? и опять: ах, вы не видали, и т. д. На симфонических концертах я не бывала; в театре — тоже; о скачках и балете понятия не имею, всех этих теноров, балерин не видывала и имен не слыхивала.
Бедная Лиза спрашивала себя: “Ну, довольна? видела петербуржцев? слышала светские разговоры?”
Но было еще и интернатское окружение. Там жили обычные девушки из обычных провинциальных семей. Такие, как она, но не такие, как все, потому что поступление на Бестужевские курсы было все же весьма серьезным социальным лифтом.
Ни с одной из них Лиза не сошлась.
“Мелочность и чисто женская придирчивость развиты здесь ничуть не меньше, чем в любой необразованной женщине”, — выносит Дьяконова свой беспощадный вердикт.
“Часто предлагаются вопросы: кто всех красивее? или как вам нравится такая-то? (впрочем, само слово «нравится», конечно, относится к наружности)”, — с тоской пишет она.
И еще эта женская нетерпимость!
Она здесь так сильно развита, что я буквально отвыкла выражать искренно свое мнение о чем-либо. Мне столько раз возражали, и так грубо, так резко, что я уже не рискую заводить разговоры о чем-либо, тем менее о том, что меня интересует. Словом… я ушла в свою раковину…
Но и это было непросто, потому что “всегда приходится быть на виду, и как бы ни была расстроена — все-таки должна сдерживать себя, чтобы (Боже упаси!) не ответить кому-нибудь на навязчивые вопросы слишком односложно, или нервно, или с явным нежеланием продолжать разговор. Сейчас же обидятся!”
Но что же ей было делать? С Д. она, может, и хотела бы подружиться, но, похоже, самой Д. она не слишком симпатична. Д. из ученой среды, а Лиза — из купеческой. Сестры С-вы попроще, но они богатые, а Лиза — нет. Ее бы и приняли в подруги, но… как бедную провинциальную простушку, которая с открытым ртом слушает о Париже, делая круглые глаза: ах, как это интересно, ах, неужели вы и там были! Интернатские глядят на нее косо: слишком умная, слишком скрытная. Не иначе держит камень за пазухой.
Вторым преподавателем, которого Лиза отметила после Гревса, был курсовой священник. Его “бестужевки” подвергли своеобразной обструкции. Перед началом лекции батюшка попросил хором прочитать молитву “Царю Небесный”, но произошло общее замешательство. “Вследствие того, что никто из курсисток не решался вслух читать эту молитву, батюшка прочел ее сам и с тех пор читал ее перед началом лекций в одиночестве…”
Он старался доказать, что Библия не противоречит науке, что сами ученые, несмотря на то что некоторые из них отрицают существование Бога, необходимость религии все-таки должны признать, должны вывести из изучения истории человечества, что в человеке всегда жила могущественная потребность в религии, в стремлении узнать Бога, объяснить себе явления природы, ее возникновение; человеку всегда была присуща мысль о вечности, о том, что со смертью не все в нас исчезнет, а останется нечто. Человек всегда старался проникнуть в тайны неизвестного, за гробом.
Все это, несомненно, было близко Дьяконовой. И курсовой священник ей понравился с первого взгляда: “Добрый батюшка вошел, смиренно сам прочел молитву”.
Но… как бы это объяснить?.. Любая учебная аудитория — это “коллективное ухо”[19]. Она слушает лектора коллективно.
Батюшка говорил, заикаясь, путаясь в словах, и поэтому… как слаба казалась его защита веры! Я слушала внимательно и с интересом, но для тех, кто и вообще не особенно симпатично относился к религии, — для тех убеждения и доводы батюшки были, конечно, очень слабы, тем более что изложение вовсе не отличалось красноречием, а физический недостаток еще более портил всю лекцию.