Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не уверена.
— А потом, буквально на днях я додумалась вот до чего. Что Вова, в общем, и не виноват: ну, загулял, с кем не бывает. Ошиблась-то я, Лиза. И не я первая, не я последняя. Мы все очень часто делаем ошибку, когда выбираем, мы торопимся, оцениваем параметры. А искать нужно только одно — родную, родственную душу. Да, мы с Володькой любили друг друга, но он не родственная душа, и я ведь это чувствовала. Но — влюбленность, опять же параметры, партия! Я сама виновата во всем и теперь в наказание буду жить такой раскромсанной жизнью: одна часть там, другая — здесь. И поделом мне! Зато ты у нас молодец, не торопишься.
— А как ее узнать-то, родственную душу?
— Не знаю. Говорят, почувствуешь.
* * *
Придавленные Иркиной историей, мы вышли из дворца и действительно побрели к Медному всаднику — смотреть, как конь перебирает в воздухе передними копытами, если памятник быстро-быстро обходить по часовой стрелке. Первой эту особенность творения Фальконе заметила художница-пушкинистка, гениальный подросток Надя Рушева. Когда эта новость со значительным опозданием дошла до нас, первокурсниц, то мы, ни минуты не думая, побежали проверять — в феврале, на ночь глядя. Да, если бегать, то перебирает. Вот мы и бегали, потому что закрыли метро, а потом добирались до студенческого городка на «Парке Победы» пешком, пронизанные блоковской метелью. Отчего-то метель в Ленинграде — всегда блоковская, всегда петроградская, совсем не похожая ни на московскую, ни на какие другие.
Рассуждая об этом, мы дошли до Петра, сделали наш ритуал кругового обхода, но летом впечатление совсем другое, не такое волшебное, что ли.
— Твоя очередь открывать тайны, — взяла меня под руку Верховская и повела к Исаакиевскому собору.
— Ты будешь смеяться, но открывать нечего, — сказала я правду, и от этого не было грустно.
— Ну, тогда я спрошу по-другому: что тебя держит там, в этой дыре?
— Там не дыра, там миллионный город.
— Ой, началось! Скажи еще, балет, в котором переночевал наш Мариинский.
— Он там не ночевал, а спасался в войну! И школу оставил хореографическую, которых три на всю страну. Нет школы — нет и танца.
— Ну, хватит. Все, пустила корни.
— Ир, если честно, я не знаю что. Возможно, то, что во мне живет странная уверенность, будто я могу вернуться сюда в любой момент. Хоть завтра, хоть сейчас. Это как ленинградцы, которые десятилетиями не бывают в Эрмитаже, и ничего — живут. Ну, понимаешь, им достаточно возможности!
— Ну, так возьми и вернись. Знаешь, мы обсуждали с Володькой. Дом большой, приезжай и живи. И газет здесь тьма-тьмущая. Лизка, как же мне тяжело тут одной, ты бы знала! Ни поплакаться, ни поделиться. Как что — беги к психологу. Дожили! Как за границей.
— Подожди, почему ты одна? А Степанова? Ленка Истомина?
Верховская надолго замолчала.
— Когда мы переехали в коттедж, моя свекровь вздохнула и сказала: с этим домом вы потеряете всех друзей, потому что самая трудная вещь на свете — умение пережить чужой успех. Вот так-то, дорогая.
— Постой, но я-то здесь, на месте.
— Ты — да. Во-первых, это ты. А во-вторых, критерии успеха у тебя другие.
— Какие же, вот интересно?
— Ну, сохранить себя, наверно. А я не сохранила, я разрушена, неудачница в браке.
— Кто неудачник, кто удачник — неизвестно. «Когда закрывается одна дверь, то непременно открывается другая» — повторяй почаще.
— Ага, как говорит моя психологиня, движение вперед обычно является следствием пинка в зад. Вот я и двигаюсь.
И опять мы в молчании брели остроконечными линиями, держась направления Летнего сада, я по старой привычке ловила взглядом шпиль Адмиралтейства, и от этого мое сердце сжималось, а чувства опять можно было выразить в двух словах: неизбывность, печаль. Я вглядывалась в каждый угол, в каждый дом, и меня больно ранила двойственность ощущения: Ленинград, без мысли о котором я не жила в Городе ни одного дня, казался точно таким же, как в пору нашей первой встречи, и, в то же время, от него уже мало что оставалось. Как будто все было на месте: каналы, всадники, опознавательные знаки, мосты, толпы туристов. Не все ленинградские пирожковые еще превращены в бутики, и живы неподвластные новому буржуазному стилю оазисы доступного сервиса вроде гостиницы «от управления культуры» по Некрасова, 12. Но бездарный, растущий, как на дрожжах, новодел, заполонивший весь исторический центр, уже даже не прячется, не мимикрирует, а выступает в роли полноправного хозяина… Еще чуть-чуть — и он сожрет истинный Санкт-Петербург.
Нарочно петляя, мы вышли на Невский, и я была готова заплакать оттого, что там нет уже ни «Лягушатника», ни галантерейного магазина под народным названием «Три ступеньки», ни социальной, как бы сказали сегодня, пельменной на выходе из метро «Невский проспект».
— Ты ностальгируешь по юности, а не по той пельменной, — смеялась Ирка, стремящаяся поскорее проскочить культурную часть программы и перейти к развлекательной.
— Ир, этого безобразия нет ни в одном символическом городе мира: ни в Риме, ни в Вене, ни, тем более, в Праге.
— Ты была в Риме?
— Два раза.
— Что, правда? И как?
— Ну, первый раз он пришелся под занавес поездки, и я уже с трудом воспринимала. Гипервпечатления. Представь, стояла на римских форумах и рыдала, что не могу его переварить. Все причитала: хочу в Рим, хочу в Рим, хочу в Рим. Ты не поверишь — через год опять поехала, по случайной, горящей путевке.
— То есть желания, высказанные в экстазе, в аффекте, сбываются?
— Да, да, да. Но, видимо, не везде. Мне тогда еще подумалось: дело в «матрице города». Рим исполнил мою эмоциональную просьбу.
— Что такое матрица города? — помолчав, спросила Ирка.
— Некая сила данного места. Не знаю, как точно сказать. У городов-символов вроде Рима, Парижа она очень сильная. Но у других тоже есть, если только.
Смутная мысль, как-то связанная с загадкой «Белых рыцарей», — а в том, что здесь кроется загадка, я уже не сомневалась, — вдруг кольнула меня посреди моих же слов, оставив смутное предчувствие, что отгадка совсем рядом…
* * *
Гастроли «Другого театра» проходили в «Театре на Литейном», и в первый же вечер я с изумлением обнаружила полный зал, намеревающийся смотреть «продолжение» чеховской «Чайки» в интерпретации Бориса Акунина, который «дописал» пятый акт в виде пародии на детективный жанр. Сюжет этой нью-«Чайки» состоит в том, что доктор Дорн (привет Фандорину) вдруг начинает расследовать смерть застрелившегося в финале Константина Гавриловича, и получается, что все без исключения персонажи имели и мотив, и возможность его убить.
Примерно то же самое мне говорил и Геннадий Матвеев, играющий Тригорина в этой пьесе-шутке, о смерти Водонеева: