Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоть я разведку боем и не производил, но было ясно, что чердаки в Соларе занимают и центральный корпус, и оба флигеля. Входишь в пространство, которое тянется от фасада до тыла здания, и открываются узкие проходы с перегородками, разделяющими чердак на отсеки, образованные то металлическими стеллажами, то старыми шкафами с ящиками, и это создает впечатление муравейника, необъемлемого лабиринта. Я вошел в левый коридор, два-три раза повернул за угол и уткнулся носом во входную дверь.
Первые впечатления. Во-первых, жара: понятно, это же под крышей. Во-вторых, свет, проникающий сквозь слуховые окна. Эти окна видно и со двора. Изнутри, впрочем, окна заставлены какою-то рухлядью, почти непроницаемо заслонены, так что свет проходит порциями. В режущих желтых лучах пляшут бессчетные корпускулы, следовательно, в окружающей темноте они тоже пляшут, монады, семечки, первобытные атомы, вовлеченные в броуновскую катавасию, первичные тельца, мельтешащие в пустоте, — кто это описывал их, Лукреций? Периодически луч переламывается о стеклышко в дверце старого буфета, откалывается солнечный зайчик. Взгляд попадает в пыльное зеркало, в котором пространство неожиданно кренится. И снова — пятна света на стене, света, прошедшего сквозь вековые напластования палых листьев, прошедшего через выпоты талых вод, застывшие потеками на застекленных окнах чердака.
Наконец — колорит. Колорит чердака задан балками, дощатыми ящиками, картонными коробами, покоробленными шкафами, это густой столярный цвет, смешанные мазки коричневого — от рыжего мебельного до палевого некрашеных досок, сероватая масть кленовой древесины, бурый колер растресканного лака на комодах, вкрапления белесоватости — из ящиков и коробов выглядывает бумага.
Подвалы — преддверие ада. Чердаки — это сильно недоделанный рай, в котором мертвые тела пресуществляются в лучистый прах. Кущи Элизия без намека на зелень; пересохшие джунгли; не то искусственные плавни, не то недогретая сауна. Я подумал, что не одни подвалы знаменуют материнскую утробу, напитанную околоплодной влагой, — и в чердаках также имеется что-то от матки с ее живительным, жизнехранящим теплом. В этом нестрашном лабиринте, откуда лишь высади пару черепиц, и проклюнешься на свет божий, — витает уютный запах затхлости, запах успокоения.
Да вскорости я и жара-то уже не замечал, погруженный к угар лихорадочного любопытства. Несомненно, клад коровы Кларабеллы таился тут. Знай копай, где намечено. Но где намечено копать — я не знал.
Я продирался сквозь вездесущую паутину. Мышей гоняли коты, согласно утверждениям Амалии, но пауков-то не гонял никто. И если они не запростали тенетами все без исключения пространство, то лишь благодаря естественному отбору. Одно поколение вымирало, созданные тем поколением паутины истрепывались, начинался новый цикл паутиноплетения, и так шли годы.
Я брал в руки и разглядывал предметы на ближних полках, рискуя обвалить шатко поставленные коробки. Коробок было немало — видимо, дед не выбрасывал никакие коробки, а в особенности металлические с рисунками и жестяные с рельефами. Коробка от печенья «Вамар» (амурчики на качелях), коробка от таблеток «Арнальди», коробка с золочеными ребрами и цветочным орнаментом от бриллиантина «Кольдинава», жестянка из-под перышек «Перри», торжественно посверкивающий гробик с карандашами «Пресбитеро», внутри — сохранна вся шеренга карандашей, выстроенных как в патронташе, а вот и вынулась, ну наконец, здравствуй же, коробка из-под какао «Тальмоне — Due Vecchi — Два долгожителя»: старушка наливает довольному пенсионеру пользительный напиток, старичок у нее такой допотопный, что одет в кюлоты (то есть обмундировывался до Великой французской революции). Я не мог отделаться от чувства, что эта картинка — семейный портрет дедушки и почти не виденной мною бабушки.
Потом я добрался до коробки и до банки, датируемых, похоже, концом девятнадцатого века — шипучка «Бриоски»! Тонные джентльмены пригубляют из бокалов столовые воды, подаваемые милашкой горняшкой. Мои руки вспомнили сами. Надрывается первый пакет с белым тоненьким порошком и содержимое осторожно всыпается в бутылочное горло. В бутылке водопроводная вода. Потом легонько поколыхиваешь бутылку, чтоб порошок в воде растворился, отлип от внутренности горла, вслед за чем берется совсем другой пакетик, в котором гранулы как маленькие кристаллы, и тоже всыпается в бутылку, но на сей раз быстро и решительно, вода в бутылке моментально закипает, и тут же нахлобучить пружинистую крышку, а после этого ждать осуществления химического чуда в этом первичном бульоне, где булькает и всхлюпывает хаос и пузырьки пихаются во все щели под резиновой крышечной прокладкой, стремясь прорваться. Наконец утихомиривается гроза и шипучая столовая вода готова к употреблению, шампанское для детей, домодельная минералка. И я сказал себе тогда: вода Виши.
И тут же у меня в руках материализовалось нечто новое, в точности как в тот первый день альбом про корову Кларабеллу. Еще одна коробка, более позднего производства, которую мне поручалось открывать перед обедом, до того как все рассядутся за столом. Вон она, вон стоит на краю. Рисунок несколько изменён, опять же джентльмены, опять же потягивают из бокалов чудодейственную воду, но на столе у них красуется такая же коробка, как та, которую я держу; а на изображенной коробке показаны сами они, джентльмены, потягивающие Виши перед столом, на котором изображена коробка, где показаны они… До бесконечности. Я веровал, что, будь у меня микроскоп, я углубился бы в туннель, рассматривая рисунки на коробках, изображающие все те же коробки, — композиция еn аbîmе[196](это точный термин; тот же принцип у китайских шкатулок или у матрешек). Бесконечность, данная в наглядности ребенку еще до его знакомства с парадоксом Зенона. Гонка за недосягаемой целью. Ни черепахе, ни Ахиллу не дотащиться до последней коробки с последними джентльменами и с последней услужливой субреткой. Так в младенчестве нам даруется метафизика бесконечности, математика бесконечно малых, хотя и без объяснений — на интуиции, так что вместо бесконечного прогресса может вообразиться и бесконечный откат, страшное предвестие, ненавистничающие эры тянут одна другую за хвост, предела нет, не существует завершающей коробки, а существуй эта завершающая, может, открылся бы взгляду наблюдателя на дне водоворота он сам, прижимающий к груди первую коробку. Отчего я выбрал профессию букиниста-антиквара? Хотелось иметь безусловную точку отсчета. День, в который Гутенберг отпечатал первую библию в Майнце. День сей крепок и единосущ! Общеизвестно, что до того дня не было ничего. На нем можно построить веру. На него можно поставить ногу. Все предшествовавшее — не для букинистов, а для палеографов. Моя профессия датирована четко. Нынешние пять с половиной веков. А все благодаря тому, что дитятей я напугался, размышляя о бесконечности перед коробкой порошка для Виши.
В подкровелье хранилась уйма добра, ни у деда в кабинете, ни во всех прочих комнатах дома оно, как ни бейся, не разместилось бы, поэтому я понял, что, даже когда кабинет был еще набит вещами, многие книги пребывали на чердаке и это было их место. Так что и в детстве я наведывался в лабиринт. И в отрочестве это были Помпеи, где я откапывал древнюю жизнь. В точности как сейчас — внюхивался в былое бытие. Нынешняя рекогносцировка — повторение прошлых походов.