Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Части тела ребенка были брошены в грузовик. Это было худшее, что я когда-либо видела на земле, и по сей день мне снятся кошмары. Хотя я сделала все возможное, чтобы блокировать этот образ, он глубоко засел в моем мозгу. Я никогда не говорила об этом инциденте со своей матерью, чтобы попытаться сохранить контроль над этим воспоминанием, но этот ужас продолжает возвращаться, преследует меня.
Детоубийство — самый отвратительный акт войны. Немцы подражали жестоким императорам, которые с незапамятных времен убивали детей своих врагов, уничтожая их дух, растаптывая надежды на будущее.
Крик матери был самым душераздирающим звуком из всех, что я когда-либо слышала. Я знала, что должна была хранить молчание, но перед лицом такого варварства мое самообладание пошатнулось. Как всегда, мама оказалась на шаг впереди и прижала свою руку еще крепче к моему рту, заглушая крик, который поднимался у меня в горле.
Я наблюдала через щель в крыше, пока облава не закончилась. Мне следовало бы отвести глаза, но что-то внутри заставляло меня смотреть до последнего. Споры и стенания на смеси немецкого, польского и идиш казались бесконечными, но побеждала всегда одна сторона. Грузовики отъехали, и вскоре после этого воздух раннего лета прорезали отдаленные пулеметные очереди. Мой товарищ по играм наткнулся на братскую могилу, вырытую их родителями ранее на той неделе. Мой отец был среди тех, кто копал ее. Его не только заставили подготовить могилу для своих родителей: под дулом пистолета ему также пришлось вырыть могилу для своего ребенка, меня. Но каким-то образом мы обманули смерть. Снова. Нацисты использовали нас, чтобы хоронить наших собственных людей. Для меня Польша — это не что иное, как одна большая братская могила для евреев.
В конце концов, когда суматоха улеглась, мой отец вернулся в нашу комнату. Он открыл люк на крышу и помог нам с мамой спуститься вниз. Мое лицо было черно-синим от маминой хватки. Синяки не сходили неделями.
Массовое убийство детей в Стараховице сразу же изменило образ моей жизни: свет в моем мире погас.
— Тола, ты больше не можешь играть на улице, — сказала моя мама. — Это слишком опасно для тебя. Ты видела, что случилось с теми другими детьми.
Я попала в заточение, более угрюмое, чем когда-либо прежде. Бесконечные час за часом я проводила в одиночном заключении в так называемой Темной комнате. Сенсорная депривация такого окружения достаточно тяжела даже для взрослого человека. Представьте себе, каково это для ребенка пяти с половиной лет, который более четырех лет непосредственно наблюдал за жестокой бойней. Ребенок, чей жизненный опыт был страшнее, чем любые кошмарные фантазии, которые только может породить разум.
На следующий день я мельком увидела рассвет летнего дня через открытую дверь, когда мои родители уходили на свою смену на завод боеприпасов. Я знала, что не увижу их еще долго после захода солнца. Моя мать завесила окно одеялом. Ни лучика света не проникало во мрак. Мне было строго-настрого приказано держаться подальше от окна.
— Охранники могут увидеть твою тень на одеяле, если ты подойдешь слишком близко к окну, — объяснила мама. — Ни при каких обстоятельствах не прикасайся к одеялу и не выглядывай наружу. Должно казаться, что наша комната пуста, что никого внутри нет. Ты должна стать невидимой. Ты обещаешь слушаться?
— Да, мама.
— Ладно. Будь храброй. Мы принесем тебе немного еды, когда вернемся. — Обняв меня со слезами на глазах, они закрыли дверь, и луч рассвета исчез. Я взяла кусок хлеба, который они мне оставили, и съела его. Было еще рано, и я снова крепко уснула.
Когда я проснулась, меня одолели беспокойные мысли о том, что произойдет, если мои родители не вернутся. Никто меня так и не найдет. Может быть, я бы умерла бы с голоду. Я обдумывала, как тогда быть. Что произойдет, если немцы проведут обыск и обнаружат меня? Я уже знала, к чему это приведет. Одной этой мысли было достаточно, чтобы держаться подальше от окна.
Я сидела на своей койке, разговаривая сама с собой. Я убедила себя, что мои родители никогда не бросят меня. Я была уверена в их безусловной любви. Но потом я вспомнила желтый порошок, который иногда вдыхали рабочие, и истории, которые рассказывали мои родители о своих коллегах, умерших от «желтой смерти». Что было бы со мной, если бы они по неосторожности тоже отравились на фабрике? Рядом с заводом росло количество могил, где были похоронены жертвы производственного процесса. Увижу ли я когда-нибудь снова маму и папу? Вопросы продолжали роиться в моей голове, да так быстро, что у меня почти закружилась голова.
Я понятия не имею, сколько дней я провела наедине со своими страхами в темноте, пока летнее солнце светило над Стараховице. Мое заточение длилось неделями. Я тосковала по голосам других детей, желая просто убедиться, что я не совсем одна. Я молчала, но напрягалась всем существом, прислушиваясь к миру за одеялом, занавесившим окно. Я не слышала ни голоса, ни смеха, ни плача другого ребенка, ни слов матери, обращенных к детям. Я начала задаваться вопросом, может быть, все остальные еврейские дети в мире мертвы. Может быть, я последняя из оставшихся на земле еврейских детей? Если так, я должна была выжить.
В моменты храбрости я убеждала себя, что быть одной даже лучше. Мне больше не нужно было играть в «Поймай еврея» с этими грубыми мальчишками. Мне не нужно было в испуге убегать от них. Мне не придется терпеть избиения дубинками. Я убедила себя, что мне повезло, что я не стала одной из тех детей в грузовиках, которых увезли и которые никогда больше не возвращались. Мой внутренний диалог подкреплялся регулярными звуками выстрелов вдалеке. Но одиночество всегда побеждало и подавляло меня. Мой разум начинал уплывать. Все вокруг теряло реальные очертания, и я забывала о том, где я и что я. Я больше не боялась и не беспокоилась. Я просто отключалась.
Теперь я знаю, что клинический термин для того, что со мной происходило, — это диссоциация. Так психологи называют состояние человека, не справляющегося с ситуацией, при котором разум активирует защитный механизм. Человек