Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один день выдался особенным. На этот раз по какой-то причине дома осталась мама, и мое заключение не было одиночным. До kinderselektion я обычно весело болтала со своими родителями, когда мы вместе проводили время в нашей комнате. После детоубийств я научилась говорить тише, потому что официально меня не существовало. Мы с мамой разговаривали шепотом и вдруг услышали приближающиеся ботинки. Мы сразу же перестали разговаривать. К нашему ужасу, раздался стук в дверь. На мгновение мама застыла в нерешительности. Солдат постучал снова, на этот раз менее терпеливо. У мамы не было выбора, она знала, что должна открыть дверь.
Без всяких инструкция я поняла, что нужно было сделать. Я прыгнула ей за спину и попыталась спрятаться за ее юбкой, держа руки по бокам и дыша так тихо, как только можно. Я не могу вспомнить характер разговора за порогом, но он продолжался мучительно долго. Я почувствовала облегчение моей матери, когда солдат повернулся на каблуках, и она смогла закрыть дверь. Я до сих пор понятия не имею, действительно ли меня не было видно, или солдат увидел меня, но предпочел не замечать. В любом случае, это был еще один рискованный момент.
На следующий день мама снова не вышла на работу. Когда я спросила ее, почему, она ответила:
— Они закрывают лагерь.
Мое сердце воспарило. Наконец-то я смогу покинуть темноту. Я лелеяла мысль о том, как переступлю порог утром, наслаждаясь теплом солнца на лице и ветерком в волосах.
Затем включился мой радар. Я заметила, что моя мать была необычно тихой. Она начала собирать маленький чемодан. Я изучала ее лицо. Ее взгляд сосредоточился не на одежде, а на мыслях где-то внутри. Она выглядела ошеломленной и потрясенной. Очевидно, что неизбежное изменение наших обстоятельств не было благоприятным.
— Куда мы направляемся? — спросила я.
— В Аушвиц, — выдохнула мама.
Глава 9. В бездну
Трудовой лагерь Стараховице, оккупированная немцами Центральная Польша
СУББОТА, 29 ИЮЛЯ 1944 ГОДА / МНЕ 5 ЛЕТ
После почти пяти лет оккупации Польши нацистской Германией за нами пришли поезда европейской железной дороги смерти. Советская Красная армия приближалась с востока, совсем скоро они окажутся на расстоянии выстрела от завода боеприпасов в Стараховице. Немцы закрывали производство, переносили его поближе к родине. На них напирали. Соответственно, и на нас тоже.
— Мы должны как-то показать им ее, — сказал отец, и на его лице отразилась тревога. — Дальше скрывать некуда.
— Мы больше ничего не можем сделать, — ответила мама. — Я не думаю, что они как-то навредят нам или ей. Зачем им беспокоиться сейчас, когда мы отправляемся в Освенцим?
Я знала, что родители говорят обо мне. И я чувствовала ужас, исходящий от них, ведь они пытались смириться с осознанием того, что на этот раз действительно оказались в ловушке. Нам очень долго везло, — просто чудесным образом по сравнению с миллионами других, — но теперь срок нашей верной рабской службы истек. У них, а следовательно, и у меня, мог быть только один исход — путешествие в один конец, в которое уже отправили миллионы других.
Я и раньше слышала название Аушвиц и понимала, что значение этого слова было зловещим. Люди произносили это слово со смесью страха и благоговения. С тем же тоном произносили слова Треблинка или Майданек — так назывался еще один лагерь уничтожения к востоку от Стараховице, где погибли около восьмидесяти тысяч человек. Мне хватало ума, чтобы понимать, что, отправляясь в эти места, люди не возвращаются. Но, похоже, никто не знал, почему. Я подслушала разговоры шепотом, в которых упоминалось «отравление газом», но я не знала, что именно за этим стоит. Мама учила меня, что если я буду подчиняться правилам и не буду делать глупостей, например, смотреть в глаза офицеру СС, то получится выжить. И поэтому поездка в Аушвиц не таила в себе для меня никаких ужасов. Исполненная детской непосредственности и оптимизма, я верила, что у нас все будет хорошо.
Все что угодно, даже какой-то Аушвиц, должно быть лучше, чем сидеть неделями в темноте одной, не имея возможности даже выглянуть в окно из-за одеяла. Кроме того, стоял прекрасный погожий день. Мама расчесала мои светло-каштановые отросшие ниже плеч волосы, сделала пробор посередине и заплела две косы. Я чувствовала их вес, когда они подпрыгивали у меня за головой, пока я скакала возле нашего здания в трудовом лагере. Впервые за несколько месяцев я наконец-то оказалась на улице.
Мама продолжала хлопотать внутри. Она упаковала единственный маленький чемодан, который нам разрешили взять с собой: выбрала одежду, предметы первой необходимости и несколько маленьких черно-белых фотографий своей семьи, которые очень любила. Куда бы мы ни поехали, мама всегда таким образом «брала с собой свою семью».
Ушли мы только тогда, когда мама привела наше пристанище в относительный порядок: она взяла метлу и подмела пол. Мы собирались отправиться в самое смертоносное место на планете, а она убирала комнату, в которую мы никогда не вернемся. Почему она это сделала? Может быть, движения метлой помогали ей успокоиться? Может быть, ей нужно было просто что-то делать, чтобы отвлечься от пути, который нам предстояло пройти? Нет, я думаю, она делала это для меня. Она пыталась создать видимость нормальности. Она демонстрировала поразительное самообладание во время нечеловеческого стресса.
Мама взяла себя в руки ради своего мужа и меня. Женщины — это клей, который скрепляет семьи. Когда клей иссыхает и трескается, семьи распадаются. Этот образ мамы с метлой останется со мной навсегда. Она всей душой заботилась обо мне каждую минуту каждого страшного дня.
Солдаты пришли очень скоро. Мои игры на солнышке закончились. Мы втроем направились к железной дороге. Из каждого уголка лагеря, сжимая в руках маленькие чемоданчики, выходили из своих бараков другие заключенные — они двигались в одном направлении, словно влекомые какой-то магнетической силой. Некоторые были сами по себе. Другие были со своими супругами. Я искала глазами других детей. Но их не было. Возможно, я действительно была последним еврейским ребенком на земле. Вдруг мне страшно захотелось стать невидимой. В