Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1956 году Арефьев был арестован и осуждён за подделку рецептов. Гудзенко, общавшийся с иностранными туристами, – по статье 58–10 УК РСФСР. «На допросах ему инкриминировали: называл Сталина «гуталинщиком», дарил иностранцам работы, любил французскую живопись, проектировал надуть презервативы и улететь за границу…»[19]. (Оба они освободятся через три года. Мандельштам преследований избежал: «Он и так сдохнет», – сказал следователь Родиону Гудзенко.)
После 1956 года сохранилось не так много датированных стихов Мандельштама, не так много свидетельств о его жизни: он подолгу лежал в больнице г. Пушкина, болезнь прогрессировала, усилилась необходимость в наркотиках. С каким мужеством Мандельштам переносит страдания, свидетельствует его письмо к Арефьеву в лагерь, очевидно, 1959 года: «Дорогой Саша, я с радостью пишу тебе. Я лежу уже 7-й месяц. Кроме Рихарда ко мне никто не приходит… Полгода прошло в ожесточённой борьбе за Бодлера, Уайльда и Тома Квинси. Но безрезультатно. Хотя та и другая сторона проявила чудеса настойчивости и изобретательности. Они победили и торжествуют победу. А я лежу во прахе поражения и гипсе до подмышки. Работать абсолютно невозможно. Палата на 10 человек. Свет гасят ровно в 10 вечера. Меньших палат в больнице вообще нет… Не знаю, как относиться к вынужденному перерыву в работе. Я переношу это очень тяжело. Временами кажется, что сходишь с ума, когда в голове у тебя медленно перегорают ещё неотчетливые формы. А писать ещё хуже. Нужно уединение. Ладно. Тебе ещё хуже. Надеюсь, скоро будем вместе. Так как освободимся примерно в одно время. Поработаем!!!..»[20]
В последний год жизни через товарища «арефьевцев» по СХШ Марка Петрова Мандельштам знакомится с поэтом Анри Волохонским. «Я видел его трижды, – пишет Волохонский, – за несколько месяцев до смерти. Он выглядел, как узники концентрационных лагерей на фотографиях, больше в профиль, и огромные зелёные глаза. Руки были не толще ручки от швабры. Он уже почти не вставал»[21].
Мандельштам умер 26 февраля 1961 года. Комментарием к известной фотографии его похорон на Красненьком кладбище служат слова Арефьева: «Мы поставили гроб на сани, мы – четыре „чайника“: Я, Шагин, Лерка Титов, Ленка (сестра Альки), Алёша Сорокин (его не видно на фото – он фотографировал)…Мы с Леркой зело „шернулись“, но от трагизма имели разное настроение: Лерка был совершенно под нембуталом. А извозчик ещё больше. И на поворотах заносило и сам гроб. Лерка его поддерживал, а я его бил по рукам: я был в печали и ждал, чтобы по вине извозчика гроб упал бы – и я тогда избил бы кучера вместе с его лошадью… Мы провожали великий гроб и маленькое тело. И он нигде в жизни не комплексовал о своём маленьком росте, настолько он был великий человек. И так возвышался над всеми своим остроумием и своими репликами, и никогда и нигде не уронил своего поэтического достоинства»[22].
* * *«При взгляде на освещённый солнцем противоположный дом я всегда вспоминаю нас (дом и себя) в восьмилетнем возрасте, когда меня впервые поразили тени балкона (кружевные) на этом доме. Это воспоминание повторяется неизменно и при том же освещении, но к первоначальному ощущению примешивается что-то от сегодняшнего настроения. Как будто идёшь и, оглядываясь, видишь один и тот же вид, отступающий вдаль», – записывает Мандельштам в дневнике 1958 года. Изначально связанными оказываются воспоминание, настроение, город, игра светотени.
Слово «неизменно» подчёркнуто не случайно. Вечное приготовление к бою – вот как можно охарактеризовать главную сюжетную линию поэзии Мандельштама. Вечное – потому что его лирический герой (и в какой-то мере сам поэт и его окружение) живут не по линейным законам истории, а по законам собственной фантастической мифологии. Напоминания о реальных исторических событиях или вообще течении общественной жизни в стихах Мандельштама крайне редки и глухи. Весной 1954 года он обмолвился: «Облака тянулись через век», и это ощущение середины века, пожалуй, самое линейно-историчное в его стихах. Всё остальное: смерть Сталина, XX съезд КПСС, строительство метро неподалёку от дома, оживление уличной жизни – получит от Мандельштама только глухое: «Пускай их (зловещие гномы!) / Свой новый творят Вавилон…». Он мыслил себя в других категориях.
В художественной действительности Мандельштама всё до предела напряжено, отчётливо звучит тема противостояния: «Утром ущелье – Свечной переулок / Ночью – Дарьял, Ронсеваль», «В небе идёт война / Алой и Белой Розы», «Ночные пушки ураганов / Громят крюйт-камеры дворов», «В тяжёлом дредноуте ночи / Взорвалась торпеда зари»… Битва надвигается как возмездие, реванш, недаром особенно часто Мандельштам вспоминает Пунические войны.
Поединку и битве посвящена серия работ Шалома Шварца. Стену комнаты Мандельштама украшала его фреска «Лучники» с надписью VAE VICTIS («Горе побежденным»). Рихард Васми видел в этом особую иронию: телесно побеждённый жизнью поэт торжественно и высокомерно провозглашает свою победу. Много воинственного и в античной серии рисунков Арефьева, и в его средневековых рисунках, и в сценах городской поножовщины, детских игр в войну.
В 1958 году поэт делает в дневнике запись, которую можно считать манифестом его поэзии: «Я люблю слова, потерявшие грубую материальность. Легион не вызывает ощущения реального. Слыша это слово, невозможно видеть пропотевших и пропылённых солдат – это только сверкающие доспехи и оружие (скорее щиты, нежели мечи). Я пользуюсь этим понятием в творчестве, когда мой дух тревожен, обороняясь, или в ожидании боя. Такие слова – куколки, из которых бабочки уже улетели».
Мотив ожидания битвы раскалывает действительность на две части: грубую кровавую действительность города и сияющую героическую легенду. В этой праоснове намеренно смешиваются разные исторические пласты. Стихотворение об ожившем Дарии так и названо: «Anachronismos». Его герой выступает против персов в римском легионе («И я с восторгом жду, триарий / Когда в бою падёт гастат»). В рассказе о гибели Карфагена («Во дворцовом пыльном коридоре…») смешиваются события Второй и Третьей Пунических войн. В «Катилине» сходятся античность и Средневековье: Берсеркер говорит Скальду: «На верфях готовы триремы». В конце стихотворения: «А где-то труба заиграла / Стоит на ветру легион / Друзья поднимают забрала / В развёрнутой славе знамён». Этими анахронизмами Мандельштам подчёркивает внеисторичность и внетелесность своей мифологии.
Для Мандельштама важно, чтобы слово не вызывало «ощущения реального». Причём реальное – это, прежде всего, телесное: «пропотевшие, пропылённые солдаты». Нереальное, оболочка, «кокон» значения без телесной «бабочки» – это «сверкающие» доспехи и