Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Варварство может идти рука об руку с высоким техническим совершенством и с таким же успехом сочетаться с всеобщим школьным образованием. Судить о повышении уровня культуры по уменьшению безграмотности – наивность уже преодоленного прошлого. Некоторый объем школьных знаний никак не гарантирует наличия культуры. Если окинуть взором общую духовную ситуацию нашего времени, то едва ли можно будет назвать чрезмерным пессимизмом мнение, подтверждаемое нижеследующим изложением.
Заблуждения и непонимание процветают повсюду. Более чем когда-либо раньше кажутся люди рабами слов, лозунгов, чтобы убивать ими друг друга, – рабами убийственных банальностей в самом буквальном смысле. Мир заряжен ненавистью и непониманием. Нет шкалы, на которой можно измерить, насколько велик процент поглупения и больше ли он, чем прежде; ясно одно: глупость стала вредить гораздо сильнее и еще выше восседает на своем троне. Инертным, полуобразованным массам все больше недостает спасительных тормозов уважения к традициям, форме, почитанию ценностей. Самое скверное – повсюду наблюдаемая indifférence à la vérité [безучастность к истине], достигающая своей вершины в публичном восхвалении политической лжи.
Варваризация наступает, когда в старой культуре, за многие столетия возвысившейся до чистоты и ясности мышления и познания, стихия магического и фантастического, взметнувшаяся в чаду распаленных инстинктов, затемняет познание. Когда логос вытесняется мифом!
Постепенно становится ясно, до какой степени новое учение о героической воле к власти, с его господством бытия над познанием, представляет именно те тенденции, которые для приверженцев духа означают движение к варварству. Ибо именно эта философия жизни возносит миф над логосом. Для нее слово варварство вовсе не является уничижительным. Само это понятие теряет свое значение. Новые властители ничего другого и не желают.
Могущественные боги нашего времени: механизация и организация – носители и жизни, и смерти. Они сделали весь мир проницаемым, наладили повсюду контакты, повсюду создали возможность взаимопонимания, сотрудничества, концентрации сил. Вместе с тем они принесли с собой застой, скованность, окостенение духа – с орудиями, которые они подарили. Они перенацелили человека с индивидуализма на коллективизм, и люди вполне приняли это, но, лишенные проницательности, преуспели только в реализации того зла, которое несет в себе всякий коллективизм: отрицание глубоко личного, духовное рабство, – прежде чем разглядели или осознали там что-либо хорошее и справедливое. Будет ли будущее принадлежать постоянно растущей механизации общественной жизни, подчиняющейся бесповоротно осознанным требованиями голой пользы и власти?
Именно так виделось это Освальду Шпенглеру, когда конечную стадию отжившей культуры он определял как период цивилизации, в котором все прежние, живые, органичные ценности вытеснены точным применением средств власти и хладнокровными расчетами желаемого эффекта. То, что применение этих средств приведет общество к гибели, Шпенглера, при его принципиальном пессимизме, вовсе не огорчает. Для него закат, гибель – неминуемая участь всякой культуры.
Если ближе вглядеться в схему мрачных видений Шпенглера, то она оказывается несвободной от непоследовательностей, которые, по-видимому, подрывают ее действенность даже для него самого. Прежде всего мы увидим, что критерии шпенглеровой оценки человеческого поведения тесно связаны с определенным романтическим чувством. Такие его понятия, как Größe [величие], воля сильного, здоровые инстинкты, здоровая радость воина, нордический героизм, цезаризм фаустовского мира, имеют и сохраняют свои корни в почве наивного романтизма. Далее, как мне кажется, совершенно очевидно, что путь, по которому шла западная культура на протяжении семнадцати лет после того, как увидел свет Übergang des Abendlandes, нисколько не приблизил переход к тому типу, который Шпенглер представлял как Zivilisation [цивилизацию]. Ибо, хотя общество и развивалось в указанном направлении, а именно – технического совершенствования, точного и холодного расчета желаемого результата, сам человеческий тип становился при этом все более невыдержанным, невзрослым, все более зависимым от эмоционального состояния. И правят нами отнюдь не сильные, стальные орлы, как то следовало бы из концепции Шпенглера. Пожалуй, можно было бы выразиться следующим образом: мир являет собой картину шпенглеровой цивилизации плюс некая степень безумия, шарлатанства и жестокости в соединении с сентиментальностью, чего он совсем не предвидел. Ибо благородный Raubtier [хищник], которым якобы является человек, должен быть свободен от всего этого.
Мне никогда не было ясно, почему Шпенглер, желая обозначить тип современного человека, обладающего сильным духом и высокими ценностями, обратился к не слишком удавшемуся в драматическом отношении персонажу гётевской дилогии. «Фаустовская культура», «фаустовская техника», «фаустовские нации»? Ведь нельзя же сказать о Фаусте, что он был хищником. Или во всяком случае, что это имел в виду Гёте. Приложение фигуры Фауста к современному миру может найти какое бы то ни было основание единственно лишь в некоем романтическом ви́дения.
Все вместе взятое, вероятно, вполне дает нам повод именовать шпенглерову Zivilisation, связанную, как выясняется, с дикостью и бесчеловечностью, скорее варварством, нежели цивилизацией. Но должны ли мы разделять фатализм Шпенглера? Действительно ли отсутствует путь к спасению?
Быть может, прошлое даст нам некоторое утешение. Если мы окинем взором ближайшие несколько тысячелетий и выделим в них те исторические единства, которые мы называем культурой, окажется, что периоды высокого расцвета всегда были кратковременными. Постоянно, и каждый раз в другом месте, повторяющийся процесс возникновения, развертывания и упадка завершался в течение нескольких столетий. Период расцвета, не превышающий двух столетий, насколько можно полагаться на наши критерии, кажется правилом. Для греческой культуры это V и IV века до Р.Х.; для римской – I в. до и I в. после Р.Х. (это суждение может варьироваться); для западного Средневековья – XII и XIII вв.; для Ренессанса и барокко вместе (позволительное, даже необходимое обобщение) – XVI и XVII вв. Сколь неясными и даже произвольными ни должны оставаться эти границы, специфические периоды полноценности оказываются непродолжительными. Будем считать вместе XVIII и XIX вв. периодом современной культуры? В таком случае мы оказываемся на исходе культуры, которая нам известна, и, возможно, у истоков новой, которая нам еще неизвестна. Быть может, такой расцвет, которой отстоит от нас достаточно далеко. Для культур не имеет силы «le roi est mort, vive le roi»[54].
Ощущение приближения к конечному пункту стало для нас довольно привычным. Мы уже говорили, что не только невозможно представить дальнейшее развитие этой культуры, но едва ли следует думать, что такое развитие сделает жизнь лучше или счастливее.
Однако устремлять взгляд на историю – не более чем суетная умозрительность с неадекватными средствами. Всему, что вроде бы предрекает гибель, современное человечество, за исключением немногих фаталистов, – и на сей раз единодушно – решительно противостоит, объявляя: мы не хотим погибать. Наш мир, при всех его бедах, слишком прекрасен,