Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему стало вдруг очень хорошо, как бывает тому, кто обрел в жизни цель. Непомилуев почувствовал, что напряжение, в котором он находился все эти дни, начинает спадать, разряжаться, обращаться в свою противоположность, и он был готов не просто всех простить, но полюбить. Павлуша хотел, чтобы были счастливы эти люди, чтобы были счастливы все, чтобы никто ни с кем не ссорился, не бодался, никого не обижал, не завидовал, не зарился на чужое и не отрекался от своего, чтобы обиженные простили обидчиков, а обидчики повинились перед теми, кого случайно или намеренно обидели, чтобы у каждой девчонки был правильный парень, а у парня – верная девчонка и никто бы не заглядывался на чужих, чтобы дружили и умные, и идейные, и глупые, и безыдейные, русские и еврейские, литовские и украинские, уругвайские и чилийские, советские и несоветские, потому что есть нечто, всех превосходящее, объединяющее, на фоне чего мелочными были все шероховатости и несуразности, – мир сделался круглым, гладким и непротиворечивым, как в первую седмицу творения, и кажется, подобное он попытался сказать, призвав к любви и согласию комсомол и синагогу, но в этот момент рыжеволосая девица в потертых кожаных штанах вскочила на стол и отчаянно заорала:
– …Любимой бабой называл, – радостно завопил, подпевая ей, подвыпивший народ, и Непомилуев понял, что и говорить ему не надо, потому что ничего более прекрасного, чем это завывание и неизвестно откуда взявшаяся девица, которую он не видел ни до того, ни после, нет и быть не может.
Он вскочил с места, стал неуклюже топтаться посреди столовой с кружкой в руках, и смех окружающих не казался ему обидным, хотя они все потешались над тем, как он не попадает в такт, валится и качается, но Павликову восторгу всё равно не было предела, и он не заметил, как сел на лавку, расплескав бражку, и уронил свое цветущее лицо в салат.
– Этого можно уносить, – произнес над его поникшей головой скучный приговор курносый Бодуэн.
А дальше Павлик не помнил ничего. Его не было. Ни во сне, ни наяву. Нигде.
Он очнулся на полу между Сыроедом и Дионисием. Видимо, так их и складывали. В порядке поступления. Лежали, как сомы в ванной с полуспущенной водой, шевелили губами, булькали и пускали пузыри. Времени не было. Пространства не было тоже.
«Я умер», – подумал Павлик, но никакого утешения эта мысль ему не принесла. А сразу за ней пришла чудовищная боль. Она сосредоточилась в голове, во лбу, прямо над глазами, и била изнутри, как если бы там толкался и просился наружу маленький человек. А может, даже и не маленький. Наверное, у Зевса так болела голова, когда рождалась Афина Паллада, но этого Павлик не знал, потому что про Зевса и Афину толковала студентам всех отделений первого курса филологического факультета в девятой аудитории Первого гуманитарного корпуса божественная Аза Алибековна Тахо-Годи, легко переходя с русского на древнегреческий и обратно, и каждому в потоке было понятно, о чем она поет, но во тьме совхозной ночи ничто не напоминало о древностях, ее богах, нимфах и героях.
Навстречу Павлику попался шатающийся облик человека. Ни слова не говоря, облик потащил его на кухню и достал с нижней полки недопитую бутылку.
– Пей, – сказал облик мерзким голосом Эдика Сыроедова.
Непомилуев попятился.
– Да не бзди ты, полегчает, проверено.
Эдик налил себе, быстро-быстро хлопнул рюмку, передернулся от моментального острого отвращения, но глаза у него уже опытно заранее повеселели.
– Пей, кому говорю!
Павлик опрокинул рюмку.
– Ну? Учить вас всему надо. Еще налить?
Павлуша не услышал. Афина в голове взорвалась. Он хотел отбежать как можно дальше от столовой, чтобы никто не видел, что с ним происходит, но не преуспел и согнулся.
– Плять! – сказал Сыроед. – Не мог, что ли, на улицу выйти?
Непомилуеву было плохо и стыдно. Он в бессилии смотрел за тем, как Эдик Сыроедов, его обидчик и клятый враг, убирает за ним. И ничегошеньки от Павликовой гордости и достоинства не осталось – одно унижение и позор.
Сколько это продолжалось, он не знал, но никогда собственное тело не казалось ему таким ужасным. Павлик сам не понял, как очутился на улице, где мысли его неожиданно прояснились и набросились на него с яростью и обидой, как маленькие злые божества эринии. «Урод, ну какой же ты урод!»
«И вот ради того, чтобы ты лежал червяком в этой грязи, мучилась мать, когда тебя рожала?» – сказал Пашин папа негромко, совсем не повышая голоса.
«Я больше так не буду, никогда не буду», – прошептал Павлик, и его снова рвало и крутило.
«Конечно не будешь».
В перерывах между приступами он ложился на землю и царапал ее ногтями, испытывая такую ненависть и презрение к самому себе, каких до этого не знал. Дождь кончился, и небо вызвездило. Туман, висевший над землей, превратился в кусочки льда и облепил ветки деревьев. Иней покрыл крыши домов, заборы, траву, не приставая только к живому и теплому, но мучая всё живое и теплое прикосновением студеного, колючего воздуха. Звезды ярко светили в безлунном небе, но они были слишком высокие и холодные, чтобы обращать внимание на грязного Павлика. Ах, если бы была луна. Она бы сжалилась над мальчиком и дала бы ему немного своего желтого тепла, она взяла бы его руку и повела за собой, но луну кто-то украл, луну увезли с собой лихие черные люди на подводах, после того как ее случайно подстрелил из «зауэра» легконогий странник с зоркими глазами вместо сердца, снова завладевший Павлушиным ружьем.
Павлик поджал под себя ноги и спрятал голову, чтобы согреться, и воспоминание об этой самой первой позе в его жизни как будто и в самом деле наполнило его далеким материнским теплом, но согреться не давал ему отец.
«Вставай!»
«Не могу, – сказал Павлик честно и попросил: – Я полежу еще маненько и встану».
«Не можешь идти – ползи».
Павлик стал скрести сырую землю. Он полз, подтягиваясь на руках и подтягивая ноги, из тьмы палисадника, затем выбрался на дорогу и провалился в дурманное забытье. Сколько оно продолжалось, он не помнил.
В глаза ему больно ударил свет фонарика.
– Ты кто такой? Господи, совсем еще ребенок. Тебе плохо? Тебя кто так напоил?
Взгляд фокусировался неважно. То есть не фокусировался вообще.
– Ну-ка вставай. Вставай, кому говорю.
Непомилуев встал, сделал шаг и упал. Потом поднялся снова.
Сознание вернулось к нему раньше, чем власть над собственным телом. А тело слушалось этого властного голоса еще больше.
– Пойдем со мной, малый, пойдем.
Незнакомая женщина взяла его за руку и потянула за собой. Павлик плохо понимал, что с ним происходит и куда его ведут, но ноги ему переставлять удавалось. Вообще нижняя часть тела ощущала себя несколько лучше, чем верхняя. Если бы ему не было так худо, он, наверное, умер бы от стыда, но и стыда в нем не осталось.