Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потягивая из большого кесе жидковатый, отдававший дымком чай, Бекбаул все думал и думал о своем. Иногда он поглядывал на аулчан. Они сосредоточенно ели, макая куски лепешки в растопленное масло в большой чаше посередине. Сдружились они на этой работе, жили душа в душу, привыкли последним делиться. На резком осеннем ветру с утра до вечера кетменем да мотыгой прокладывают канал. Сколько сил уложено, сколько пота пролито, но ни один не жаловался на трудности, никто не хмурил брови. А ведь у каждого небось наслоилось в душе и хорошее и плохое, у каждого свои заботы и радости. Еще вчера Бекбаул ничем не отличался от своих сверстников, но сам накликал себе беду, сам оступился, не той тропинкой пошел… Теперь нашел свой родной косяк, снова очутился в своей среде, и с этого момента его не покидала надежда вновь обрести душевное равновесие. Узнав о начале второй очереди строительства канала, Бекбаул захватил свой верный кетмень и одним из первых прибыл сюда. Он уже не был мирабом, и что удивительно, это его совершенно не расстраивало. Он искренне предпочитал быть рядовым кетменщиком. Слава богу, сила есть, кетмень держать в руках не разучился, и теперь он поспорит с самим Рысдавлетом. Строительство канала завершается. Скоро достигнут желанной межи. А там, куда поведет жизнь — покажет время.
Дождь ослабел, выдохся. Кетменщики повеселели. Подул бы ветерок да показалось солнце, и они бы дружно выкопали русло канала, по которому весной в их степь придет благодатная вода. Тяжело томиться в осеннее ненастье без дела.
Порывистый ветер ударил в грудь скованного черного неба и, разорвав в клочья облака, погнал их вдаль. Робко улыбнулось солнце…
ИЗЛУЧИНА
I
Агабек, резко откинув полог, ввалился в юрту. Сидящие в ней удивленно уставились на баскарму[3]. Даже в вечернюю темень масляно поблескивают пронзительные глазки из-под белой войлочной шляпы, сшитой на киргизский манер. Крупная голова, упирающаяся в жирный двойной подбородок, надменно откинута назад.
В середине юрты горит очаг. Меж крест-накрест положенных кривых сучьев саксаула вырываются неровные язычки пламени и жадно облизывают дно чумазого казана на треноге. В прорехи юрты воровски шмыгает пронизывающий осенний ветер. Он обнимает оранжевое пламя, тормошит, дергает его из стороны в сторону, отчего синий дымок заволакивает лицо, ест глаза.
— Тьфу, проклятие! — досадливо бормочет повариха и, задыхаясь в горьком дыму, начинает шуровать огонь косеу — длинными железными шипцами.
Вокруг огня на истлевшей, дырявой кошме, растеленной поверх соломы, сидят несколько женщин. При виде Агабека они отодвинулись к стене. И только Катшагуль, ничуть не смущаясь, с откровенным любопытством, вызывающе уставилась на лихо закрученные черные усы председателя. Рядом, облокотившись на колени, застыла Жанель.
Глазки Агабека горят, поблескивают, жадно шныряют по женщинам. "Смотри-ка! Жанель-то ничуть не постарела…", — с удовольствием отметил он про себя… Потом сунул большие пальцы за широкий кожаный ремень, стянувший тугой живот, и грозно, как подобает председателю, сказал:
— Эй, бабы! Чтобы завтра еще до пения жаворонка на работу вышли. Понятно? Из района уполномоченный едет. Не копошитесь, не дрыхните. Все ясно?
Катшагуль, не спуская глаз с холеных председательских усов, послушно кивнула. Никто не проронил ни слова. Привыкли к окрикам: каждый божий день одно и то же.
Председатель вышел, и вновь воцарилась тягостная тишина. С наступлением ночи она навевала безысходную тоску и жестоко терзала осиротевшие души женщин. Нарушила тишину повариха, которая в сердцах ткнув железными шипцами в огонь и ударив по тлевшей головешке, пробурчала:
— Нашел на кого орать, кобель!
Ни с того, ни с сего взбеленилась Катшагуль. Баба она языкастая, из тех, что режут правду-матку и не очень-то поддаются невзгодам. Вот и теперь она вскочила, замахав руками, точь-в-точь забубенная, бедовая вдова.
— Ты что, дезертирские речи заводишь, а?! Тебе баскарма дорогу перешел, а?!
— Ты! — ощетинилась и повариха. — Прихвостней в этом ауле и без тебя хватает. Заткнись! Болячку твою, что ли, задела? Взъерепенилась, дура!
Ну, разве Катшагуль такое стерпит? Не на ту напали. Ругнулась по-мужски, будто помоями окатила:
— У, мать твою в гробу…
И взбудораженная короткой перебранкой, ища поддержки, оглянулась на подругу. Жанель тихо всхлипывала. Обе стороны мгновенно стихли. Большие, слезами наполненные глаза Жанель немигающе уставились на ярко горевший под таганом огонь. Щеки ее пылали. Задыхаясь в плаче, она вдруг обеими руками рванула ожерелье, змеей обвивавшее смуглую шею, и черные, блестящие бусы, точно слезы, посыпались на подол…
* * *
— Жанель! Слышь, Жанель!..
Ломкий, дрожащий голос до сих пор стоит в ушах. Слабея, обрываясь, он доносится издалека, будто во-он с того берега реки. То голос Нуртая. Ее плоть от плоти, первенец, в тяжких муках родившийся. Удивление и по-детски откровенная жалость застыли в чуть прищуренных серых глазах. Из-под угольно-черных густых бровей они смотрят растерянно, беспомощно. Неокрепший, неустановившийся взгляд подростка, не выбравшего еще точки опоры в кутерьме жизни.
Она увидела сына в дверях красного вагона. В шумной толпе новобранцев он казался совсем мальчишкой, щуплым, хлипким, будто прутик ивы. Широкий, с