Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Греч стал знакомить меня с Хан-Гиреем, то последний тотчас, пожимая мне руку, приветливо улыбаясь, сказал Гречу:
– Мы по дому генеральши Крыжановской знакомы с господином Вальсвитом, и еще на днях он был моим визави в кадрили. Но я думал, что В[ладимир] П[етрович] (он назвал меня настоящим моим именем) – великий мастер лишь на паркете; а теперь мне приятно узнать, что он и на бумаге мастер.
– Такой же, – вскрикнул Греч, – мастер писать, как и танцовать: ежели за вальсированье без такта его прозвали Вальсвитом, то я, как редактор, могу сказать, что усердия в юноше этом бездна; но беда только, что он так же быстро пишет руками по бумаге, как летает ногами по паркету, почему известный вашему сиятельству (Хан-Гирея все величали сиятельством даже в официальной переписке) Вальсвит в нашей редакции может носить название Быстропишева[352]! Ха! ха! ха! Быстропишев! А, господа, Быстропишев, ха! ха! ха!
В те былые времена на подобную патриархальную шутку никто не сердился, а тем более не мог претендовать такой молодой человек, каким был тогда я. Конец концов был тот, что я подробно обо всем перетолковал с Хан-Гиреем, разумеется, в стороне, усевшись, помнится, на диванчике, около садовой двери. В это время к диванчику, на котором мы сидели, подсел Осип Иванович Сенковский и, чтоб пощеголять и покичиться, повел с Хан-Гиреем беседу по-арабски, т. е. на ученом языке восточных народов, так как Гирей был назначен отцом еще своим в имамы, почему с малолетства изучал духовно-ученый язык мусульман. Затем Сенковский перешел вдруг на наречие кумыкское или черкесо-татарское. Хан-Гирей был очень удивлен этою лингвистикою подошедшего к нему рябого и крайне некрасивого господина и спросил у меня:
– Кто это?
– Это автор «Большого выхода Сатаны»[353] и прочих сочинений в оном роде, барон Брамбеус, – сказал я.
Хан не знал, что Брамбеус есть псевдоним Сенковского, и весьма наивно, обратясь ко мне, заметил вполголоса:
– Однако этот Брамбеус отлично владеет восточными языками. Я до сих пор думал, что в Петербурге так говорит один только профессор Сенковский, про которого я слыхал чудеса и очень желал бы его видеть.
– Вы его уж видели, с ним-то вы и разговаривали сейчас по-арабски и по-кумыкски, – объяснил я.
Гирей очень удивился и потом долго пристально всматривался в физиономию Сенковского, в которой под рябою маскою находил много ума, проницательности и остроумия.
Однако, чтобы не оставить читателя в неведении о том, что сталось с дальнейшими моими сношениями с Хан-Гиреем и что из этого вышло, скажу, что менее чем через шесть недель готова была рукопись Гирея «Адыги (черкесы) и все близкие с ними племена», которую, в отлично каллиграфированном виде и украсив богатым атласным с золотыми тиснениями переплетом, автор поднес, чрез графа Бенкендорфа, как своего главного и единственного начальника, императору Николаю. Государь остался очень доволен трудом своего флигель-адъютанта горца, несколько раз поставлял его в пример многим другим из своих приближенных офицеров и полушутя, полусерьезно отзывался о нем, называя его: le Karamzine de la Circassie[354]. За этот труд Николай Павлович пожаловал Хан-Гирею огромный перстень со своим вензеловым изображением, осыпанный драгоценными камнями вперемешку с брильянтиками, перстень тысячи в три ассигнациями. Впоследствии, несколько лет спустя, в сороковых годах, когда «Библиотека для чтения» близилась к своему падению, я, помнится, встретил на страницах этого журнала записку «об адыгах и пр.» под каким-то другим, более вычурным названием[355].
Работая над известною запискою, я не менее двадцати раз посетил Гирея, а потому хорошо мог узнать его житье-бытье: в нем была смесь татарщины и кочевого оттенка с кое-какою цивилизованною обстановкою, преимущественно проявлявшеюся образом жизни армейского офицера, у которого сбруя, седла, кучерское платье в прихожей, а в других комнатах мало столов, стульев и диванов, да и что есть, то поломано и в грязи, и зато много винтовок, шашек, кинжалов, ятаганов, пистолетов (тогда еще револьверов и в заводе не было[356]) на стенах между литографированными портретами различных персонажей, каковы: Ермолов в бурке, Россини, султан Махмуд, граф Бенкендорф, граф Чернышев, Н. И. Греч, актер Василий Андреевич Каратыгин и пр. Всякий раз, что я бывал у Гирея, он угощал меня чаем. В ту пору я начинал курить пахитосы[357], но Гирей ничего не курил и имел некоторое отвращение ко всякому табакокурению, почему дозволение мне, им данное, курить у него мои соломинки можно было счесть знаком особенного ко мне внимания и расположения сиятельного хана. Однажды хан пригласил меня к себе утром на завтрак и угостил, между прочим, жеребячьими котлетами, жаренными на вертеле и показавшимися мне весьма вкусными.
Вскоре по производстве в генерал-майоры[358] (уже в сороковых годах) Гирей сдал командование эскадроном и уехал на Кавказ, где он, по комбинациям местной администрации (в то время главнокомандующим, перед Воронцовым, был барон Розен, имевший начальником штаба, кажется, генерала Коцебу, нынешнего новороссийского и одесского генерал-губернатора), должен был играть какую-то знаменательную роль. Бесстрашный хан, исполняя планы высшей администрации, посещал в горах все племена, и повсюду, где только бывал, как мне впоследствии привелось слышать от одного дагестанца, именно князя Умциева, Хан-Гирей оставлял за собою следы любви, приязни, человечности и стремления к правильно-гражданскому усовершенствованному устройству диких племен, которые из врагов должны были делаться друзьями России. Среди этих стараний Гирей был взыскан царскою милостью: он получил звезду и ленту Станиславского ордена[359]. Но недолго он мог попользоваться счастием, доставляемым успешным исполнением своего долга и своих обязанностей в отношении к правительству нового своего отечества – России, столь им любимой и тщательно изучаемой. Фанатичный мюридизм[360] давно отметил Гирея как жертву свою. Однажды, утолив жажду прохладительным и здоровым кумысом, Гирей почувствовал потребность предаться сну; он действительно