Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мое знакомство с Воейковым в 1830 году и его пятничные литературные собрания
I
Александр Федорович Воейков был человек не столько замечательный собственною литературною деятельностью, сколько обстоятельствами, сопровождавшими и отчасти порождавшими эту деятельность, в основании которой лежали желчь, гибкость мнений, назойливость, некоторая доза начитанности и очень много едкого, мефистофельского сарказма и остроумия, при отсутствии чувства деликатности и журнальной правды. Замечателен Воейков был еще и по той обстановке, в какой некогда он находился, и по тем звездам первой величины, около которых он постоянно вращался. Но весь этот блеск был только до известной эпохи, до переселения его из Москвы в Петербург, хотя и в Петербурге почти до конца двадцатых годов, после кончины (1826) историографа Н. М. Карамзина, большого его покровителя и защитника, Воейков имел свое значение благодаря как ласковым к нему отношениям В. А. Жуковского, И. А. Крылова, князя П. А. Вяземского и В. А. Перовского, так, а может быть, и в особенности благодаря его рукописному памфлету в едких и ловких стихах на все и на всех в нашей тогдашней литературе, памфлету, известному под названием «Дом сумасшедших», отрывки из которого были еще недавно в памяти и на устах почти всей грамотной России[368].
Я начал знать Александра Федоровича с 1830 года, уже хромого (по случаю его падения из экипажа в 1824 году[369]), в огромном черном парике, в громадных очках и вообще весьма непривлекательного, по внешности по крайней мере. Он в то время и до смерти жил в небольшом деревянном и тогда уже ветхом доме, стоявшем в Шестилавочной улице, что нынче Надеждинская[370], на том самом месте, где теперь высятся красивые палаты Главного управления государственного коннозаводства. Здесь у него по пятницам вечером около шести часов, так как позже четырех часов тогда никто в Петербурге не обедал, собиралось всегда человек двадцать, преимущественно из пишущей братии, которые тут читали свои произведения, передавали разные сплетни, собираемые в редакциях и особенно в книжных лавках; а подчас высказывали мысли довольно светлые или передавали из своих личных воспоминаний биографические подробности о личностях более или менее известных, даже знаменитых, как на поприще государственном, так и литературном. В то время, о котором я говорю, т. е. с 1830 по 1838 год, за год до смерти Воейкова, в течение восьмилетнего моего с ним знакомства, он мало говорил, по крайней мере я мало от него слышал, о своих прежних знаменитых друзьях[371], а только постоянно восклицал с каким-то напускным восторгом об отношениях своих к глубокоуважаемому им другу и благодетелю Леонтию Васильевичу Дубельту, бывшему столько лет начальником штаба Корпуса жандармов, портреты которого были у него во всех комнатах[372]. Воейков любил в разговоре употреблять много прилагательных и вообще говорил с каким-то глухим пафосом, соединенным с как бы волчьим завываньем, причем он непременно кусал свои пальцы, доводимые этим кусаньем до того, что он обвертывал их черною тафтой или надевал на них черную тафтяную перчатку, и тогда уже упражнялся в кусании точеной деревянной рукоятки своей неразлучной с ним трости. Говоря с вами, он имел привычку устойчиво смотреть вам в глаза через стекла своих очков или, напротив, приподняв эти очки на лоб и уставляя на вас черные, бегающие, налитые кровью и косоватые глаза.
Расскажу, как и при каких обстоятельствах я познакомился с Воейковым. В эту пору, – когда я уже работал для «Северной пчелы»[373], – в Петербурге выходило несколько маленьких еженедельных, или дважды в неделю, или даже и через день являвшихся листков исключительно литературного характера[374]. Один из этих листков, издававшийся под названием «Северного Меркурия»[375], отличался чрезмерною резкостью мнений, неправильным выходом своих нумеров и часто пребойкими, злыми и остроумными статейками в стихах и прозе, где преимущественно доставалось Гречу, Булгарину, Полевому и Воейкову. Все эти господа журналисты вслух и открыто отзывались об этом листке с презрением, уподобляя его моське Крылова; но со всем тем едкие эпиграммы этого листка частенько очень сердили аристократов нашей журналистики, и они охотно изыскали бы верное средство выбить перо из руки издателя-редактора, отставного армейского поручика Михаила Алексеевича Бестужева-Рюмина, который почти постоянно был пьян[376], почему за мало-мальски исправным выходом этого остроумного листка наблюдали другие лица, преимущественно добрейший и честнейший, но презабавный тогдашний аматер-литератор Александр Николаевич Глебов, и еще весьма состоятельный, даже богатый, некто Николай Александрович Татищев, косноязычный, изнеможенный, сильно гнусивший, но страстно любивший журналистику, находивший (о вкусах и цветах не спорят), что лучше и остроумнее «Северного Меркурия» ничего найти нельзя. Публика, видимо, отчасти разделяла это мнение г. Татищева, потому что таки довольно охотно подписывалась на этот листок, в каждом нумере которого так или иначе являлись в злой карикатуре корифеи тогдашней нашей журналистики. Это, по-видимому, нравилось петербургской публике, незнакомой еще тогда с Брамбеусом и не имевшей понятия о сатирических журналах вроде «Весельчака» и «Искры», явившихся лет 25 спустя. Воейков в своих «Литературных прибавлениях»[377] сильно ратовал против Бестужева-Рюмина[378], упрекая его в пьянстве. В ответ на это следовали колкие, но циничные ответы в «Северном Меркурии». Греч не брал в свою «Северную пчелу» статеек с юмористическим характером на литературных и нелитературных двигателей того времени и вообще на известные в городе личности, отличавшиеся какими-нибудь эксцентричностями. Не брал же он этих статей потому, что товарищ его, знаменитый Фаддей Булгарин, считался великим мастером писать юмористические статьи, какими наводнял «Пчелу» преисправно, взимая за них довольно крупный гонорарий. Как бы то ни было, но между соиздателями было тайное условие – отстранять от «Пчелы» все юмористические статьи и даже по возможности стараться уничтожать их[379]. Узнав об этом на опыте, по уничтожении в камине Греча некоторых моих статеек, я отправился к Бестужеву-Рюмину со свертком новых статеек, осмеивавших в самом карикатурном виде между прочим знаменитую тогда в Петербурге личность некоего Элькана, всюдусущего и всем надоевшего[380], а также и несколько других рельефных личностей, игравших в то время разные роли в столице[381]. В те патриархальные времена редакции не имели ничего общего с нынешними, и дело велось совершенно иначе, большею частью одним лицом, без штата субредакторов, секретарей и