Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно.
Из-за спины он достает бутылку вина. Я переламываю себя и улыбаюсь, и он идет за мной в квартиру.
— Я слишком остро среагировал, — объясняет он, сдирая наклейку с пробки.
— Да нет, — говорю я тоном не менее дипломатичным, — я сама виновата. Я тороплю события, часто воспринимаю вещи такими, какими хочу их видеть. Хочу сказать, что нет ничего страшного в том, что ты не хочешь увидеться с мамой. Я не хотела тебя пугать.
— Ну, если для тебя это так много значит… — говорит он, оглядываясь в поисках штопора.
— Он там, — говорю я, показывая на ящик с полуотломанной ручкой, висящей на одном шурупе. — Это не так уж много значит для меня, — это ложь. Встреча мамы с Эдамом значит для меня все. Я прекрасно понимаю, что она ничего не должна значить. Что мое счастье не должно зависеть от маминого одобрения. Но знание того, что вы должны чувствовать, не дает вам самого чувства. Поэтому, когда я говорю, что это значит для меня не так уж много, я испытываю странное ощущение падения. Как будто просыпаешься после чудесного сна и видишь свою дерьмовую квартиру.
— Нет, я с ней встречусь, — говорит он, наливая вино в два стакана. Большой глоток, еще глоток и еще.
— Хочешь честно? — спрашиваю я, может быть, с излишней готовностью.
Он долго и пристально смотрит на меня и потом протягивает мне стакан с вином.
— Давай. Только честно.
— Ну, тогда мне надо будет рассказать тебе еще кое о чем.
У него выжидательно поднимаются брови.
— Рассказывай, — говорит он.
Я пересиливаю себя и не реагирую на его подавленный тон;
— Мама думает, что мы вместе уже больше трех месяцев.
Щеки у него надуваются, и почти все вино разбрызгивается по полу. Сделав мелодраматический глоток, он спрашивает:
— Что-что?
Я закрываю глаза и договариваю остальное:
— И она думает, что ты адвокат.
Я открываю глаза и вижу, что Эдам трясет головой из стороны в сторону, открывает и закрывает рот, как пойманная золотая рыбка.
— Что я… Кто… Почему…
Ах ты Господи!
В его голосе появилось раздражение.
Я делаю глоток вина и расправляю плечи, зная, что при этом через футболку проступят соски.
Потягивая вино, он смотрит на них сквозь стекло стакана.
— Это длинная история, — говорю я. — Основное — это то, что я устала убеждать маму, что я не безработная лесбиянка. Вот и выдумала себе мужчину. И работу. И все остальное.
— Да? — говорит он, рассматривая мои соски. — Вот как.
Первый стакан вина придал мне смелости, и я пододвигаюсь ближе к тому месту, где он стоит, просовываю руку под его футболку и вожу пальцем вокруг его пупка.
— Ну что? — спрашиваю я. — Ты справишься с задачей?
— Да, — бормочет он, охваченный желанием, и начинает покусывать мое ухо. — Нет проблем. Все, что ты хочешь.
Вот почему он вернулся! Боже, он ведь и вправду страдает нимфоманией. Один взгляд на мои выступающие соски, и он готов. Но, честно говоря, я не против. В конце концов, он ведь согласился встретиться с мамой. Может быть, мне не придется больше лгать ей. По шкале от единицы до максимума — Колина Фаррелла — он, безусловно, на уровне «фаррелл». Мне хочется содрать с него всю одежду, прямо сейчас. А ведь у меня еще не было овуляции.
Но сдирать с него одежду не приходится. Он делает это по собственной инициативе. И потом ждет, обнаженный герой секса с оружием на изготовку, чтобы я последовала его примеру.
С секунду я раздумываю, потом также снимаю с себя одежду и притягиваю к себе его прекрасно сложенное тело, вздрагивая от его прикосновения.
— Так, так, — говорит он своим теперь уже привычно сексуальным голосом. — Ты такая сексуальная…
Но тут, когда мы уже почти что начали, я кое-что вспоминаю:
— А презерватив? — спрашиваю я скромно-застенчиво.
— Ах, да, — говорит он и неохотно садится на корточки на пол и ищет свой бумажник в куче сброшенной одежды.
Тут я вспоминаю еще кое-что:
— Э-э-э, наверное, лучше задернуть шторы.
Проснувшись на следующее утро и повернувшись, чтобы обнять своего великолепного возлюбленного, к тому же друга матерей, я обнаруживаю, что за ночь он превратился в человека-невидимку. Потом я вспоминаю: ему же надо быть на работе очень рано.
Вместо него я обнимаю подушку и соскальзываю обратно в глубокий, умиротворяющий сон, которым не спала, когда была одинока. Но тут начинает звонить телефон. Звонит и звонит.
Звонит.
Звон его такой настойчивый, что я понимаю, кто это. Так может звонить только один человек.
Я прячу голову под подушку.
Но ведь я знаю, что он будет звонить до тех пор, пока я не выберусь из этой такой приятной, теплой постели и не возьму трубку. А все потому, что рано вставать мне не нужно — сегодня я работаю во второй половине дня. Потому что, черт бы его подрал, сейчас только 7.30 утра. Потому что мать у меня садистка и ее излюбленная пытка — оставлять человека без сна.
Наступает пауза. Пауза, которая, я знаю, будет длиться ровно столько, сколько потребуется, чтобы положить трубку, опять поднять и нажать кнопку повторного набора.
Дринь-дринь-дринь-дринь.
Звонки все громче, наверное, их раздражает то, что мне еще как-то удается спать. Мне даже не надо поднимать трубку, чтобы сказать, что собирается сообщить мама.
Нужно… встать… с постели…
Я решаюсь на компромисс. Я встаю, но беру с собой два одеяла. Черт, где же тапки? Даже завернувшись в одеяла, даже внутри этого теплого кокона, я чувствую, что в комнате жуткий холод, и перспектива пройти босыми ногами по голому полу прихожей радости не прибавляет. Не найдя тапок, я решаюсь несколькими прыжками пересечь морозящий ноги пол и приземлиться на ковер в гостиной.
Но, приземляясь, я запутываюсь левой ногой в одеяле. Сила инерции несет меня вперед, и прежде, чем успеваю что-то сообразить, оказываюсь на полу.
Рядом пульт телевизора.
Черт!
Дринь-дринь-дринь…
Когда я наконец беру трубку, след от медово-сладкого ощущения, оставленного мне милым-дорогим Эдамом, уже совершенно испаряется.
— Алле, мам, — говорю, потому что уверена, что это она.
— Ты уже встала? — спрашивает она вместо «алле», и тоска неизбежности снова овладевает мной.
— Да, — зеваю я, и чтобы встать, подтягиваюсь вверх, держась за полку над газовым камином. — Я уже целую вечность как встала. — Ну, вот и она — первая ложь сегодняшнего дня.