Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На выпуском вечере (нам выдали дипломы, я была лишена рекомендации в аспирантуру) Лариса Бетина вскочила с рюмкой:
– Я предлагаю, друзья, содвинуть бокалы в честь нашего божества, нашего кумира, нашего гения, нашего Юрия Михайловича Лотмана! Ура!
И никто не откликнулся, никто не поддержал.
Лотман опустил голову.
Выпили за всех педагогов, всем говорили нежности, вспоминали смешные истории, благодарили. В разгар веселья ко мне тихонько подошла Зара Григорьевна Минц, отвела за колонну и вполне по-семейному, по-матерински зачастила с укоризной:
– Всякое, Лиля, бывает, всякое бывает… жизнь длинная, кто не ошибается… не надо его огорчать, скольким он помог, скольких спас… что ему только ни доводилось, ты уж, пожалуйста, очнись, опомнись… нельзя быть такой жестокосердной… произнеси тост от фронды…
Словом, я выдавила из себя что-то вполне усредненное; все выпили, захлопали; Степанов наклонился ко мне:
– Все-таки надеешься пролезть в аспирантуру? – и погладил под столом коленку моего мужа, который ему приглянулся; муж обалдело повел головой – напротив него сидел Степанов и ни одной женщины (я – не в счет); муж, приехавший на выпускной вечер, чтобы уберечь меня от новых выходок, подумал, что сходит с ума.
Что в Тарту было бы вполне естественно.
Профессор Павел Самойлович Сигалов, в семинаре которого я прозанималась все годы, пытался вернуть мое право на аспирантуру, ходил на прием к Лотману, уговаривал и в конце концов выпросил для меня место в аспирантуре заочной. До чего же трудно мне было признаться ему, что никакое тартуское образование не идет мне впрок, что аспирантура мне не нужна ни дневная, ни заочная, что этот город для меня закончился, и притом навсегда.
Художник говорит поэту: «Золотоносная руда нашей любви истощилась; еще можно намыть песок, но слитков уже не будет», – и оба медленно, закатив глаза на манер сомелье, наслаждаются сказанным. Потом поэт чувствует – фраза колет его вилкой, и он начинает накручивать на нее свои внутренности, как спагетти. А художник свою рану, нанесенную своими же словами, выкладывает голубоватым перламутром, плитками купален, песчинками из тех часов, что держит Смерть, выпростав руку из мраморного гроба в соборе Святого Петра.
Травести говорит тихо, словно колышется тростник: «Я была белым листком бумаги, на мне можно было написать все, что угодно, а сейчас я желтый лист, на котором никто так ничего и не написал», – и актер на амплуа сексуальный иностранец слушает, разглядывая ее пергаментную кожу. Гондолы деревянными башмачками пристукивают по глянцевому паркету воды. В окне напротив стеклодув выдувает красный леденец. В сладостном забвении он делает вдох, и расплавленное стекло, затекая, создает внутри у него алый сосуд. Тело стеклодува снимают с сосуда, как войлочную заботливую упаковку.
Собака держит в пасти палку и тычется ею в хозяйку, чтобы хозяйка кинула палку в воду, и собака могла наконец освежиться. Хозяйка говорит по мобильному телефону с мужем, который идет на посадку в самолет, чтобы разбиться над бескрайними просторами Атлантического океана. Он еще успеет вцепиться в кусок фюзеляжа и замедлить им свое падение и не погибнуть, а только удариться о воду, как о лед, и пробить лед и выпрыгнуть рыбой из воды со сломанными ногами и вывихнутым плечом. И его еще успеет подобрать проходящий лайнер, перед тем как он умрет, не приходя в сознание. Но сейчас, идя на посадку, он не может отказать себе в удовольствии сообщить жене, что уже не вернется к ней, что Сюзи летит с ним, и это навсегда. И хозяйка отшвыривает палку, и палка попадает в воронку, уходящую штопором в дно; воронка втыкается в дно и хочет выдернуть пробку. И собака кидается за палкой, гонимая безумием и безнадежностью прыжка, все понимая, но не в силах хоть что-то изменить.
Наша классная руководительница, Лариса Дмитриевна Арсентьева, вбежала в седьмой «б» с чрезвычайным известием:
– Женщина в космосе! Лиля, садись и немедленно пиши стихи. Лучшее стихотворение сегодня прозвучит по радио. Это может стать твоим звездным часом, Лиля. Все остальные тоже немедленно сели и стали сочинять стихи. Но надеемся мы на тебя, Скульская. Школа может прогреметь, ты можешь пойти в гору, – впереди Москва, известность, вверх по лестнице, идущей, так сказать, только вверх.
Класс стал обсуждать Валентину Терешкову, космическое будущее страны, исполнительный Густав Пялль приступил к сочинению стихотворения, от чего я отказалась наотрез.
– Я не буду писать стихи по заказу, никогда! И мне не нужна никакая литературная карьера, и эта купленная слава мне не нужна! Для меня поэзия – судьба, а не выгодный случай!
А Гутя написал:
Время бежит с небывалой скоростью:
В космосе Белка, Гагарин, Титов,
И вот мы живем, потрясенные новостью —
Женщина из космоса сигналы подает.
Гутя прочитал стихи по местному радио, потом его повезли в Москву, откуда он вернулся с дипломом участника всесоюзного слета юных поэтов.
– Если ты будешь упрямиться, то вот такие Гути, совершенно лишенные поэтического таланта, всегда будут читать вместо тебя свои стишки, а ты останешься в полной безвестности, – говорила мне Лариса Дмитриевна.
И всё случилось так, как она обещала. С той только поправкой, что Густав Пялль стал вовсе даже и не поэтом, а архитектором, к чему всегда имел природную склонность.
Он, давно уже хранивший в шкафу свой скелет, все-таки оделся и вышел на улицу.
Мост переминался и примеривался к своему отражению в воде. Вот! Присел тяжело перед подрывом и стал медленно подниматься спиной. Ладони, иссушенные мелом, сжали гриф мертвой хваткой; рванул. Выгнулся, и отражение, вцепившись в спасителя, разорвалось на части.
Он подходил все ближе. Мост рвал из воды свое отражение. Плечи его до дыр протерла река. Мост уже готов был уступить утопленника, чтобы самому спастись.
Они сложились в медальон, любовники. Медальон приоткрылся, и темный портрет в нем окатила непроглядная вода.
Он, собственно, всегда боялся оказаться лишним и потому пошел мимо моста, не беспокоя, пошел вдоль канала, сторонясь воды и держась домов. Приободрившись после встречи с утопленником и решив, что она была случайной, он, не заметя, задел какой-то оттопыренный локоть – то ли фонарь, то ли ставень. И тогда дома сдвинулись и пошли за ним. Он ускорил шаг, но и они заторопились, отдавливая друг другу подъезды, раскрывая объятья дверей. Подвалы в последний раз хотели взглянуть на свет божий – выкарабкался наружу подсаженный стремянкой семейный коричневый альбом. Цеплялся за порог капот прогнившей машины, еще в прошлом году обещавший прорастание сквозь него синенького чертополоха или хотя бы тусклого мха, но Господь судил, чтобы только ржа своей оранжевой пыльцой тронула его грудь, когда-то знавшую удары сердца.