Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самым подходящим оказывается наш новый священник.
— Ну, Микки Доннелли, как жизнь? — спрашивает.
— Нормально, святой отец.
Он что, помнит имена всех в Ардойне?
— Ты как, пришел наконец со мной поболтать?
— Нет, святой отец, вернее… в смысле, я пришел исповедаться, — говорю и наклоняю голову.
— Хорошо, Микки, иди за мной.
Я еще и ответить не успел, а он уже поднимается по ступеням к алтарю. У меня сердце уходит в пятки, но я иду следом через дверь за алтарем, по коридору, обшитому блестящим темно-коричневым деревом. Пахнет лаком и старыми диванами. Половицы поскрипывают, как в страшных филимах. Отсюда уже не сбежишь. Он указывает мне на одну из комнат и закрывает за нами дверь. Садится в большое кресло из черного дерева, с резными ручками и красными бархатными подушками. Прямо деревянный трон.
— Ну, Микки, давай поговорим. Садись.
Он указывает на скамейку рядом с деревянным столиком. Бог, похоже, очень любит дерево. Ну, понятно: Иисус — плотник — дерево. Сообразил.
— Ну, что, ты готов исповедоваться? — спрашивает он.
— А мы разве не пойдем в исповедальню? — удивляюсь я.
— А я, знаешь ли, их не люблю. Проще сидеть вот так, лицом к лицу. Мне кажется, это очень старомодно — загонять людей в страшное темное место, как будто грех это такая вещь, от которой надо прятаться.
— Я так еще никогда не исповедовался, — говорю.
Глаза в пол. На него мне совсем смотреть не хочется. И так-то поди скажи. А когда он еще меня видит… Может, все-таки не надо?
— Ну, если тебе так проще, можешь повернуть стул к стене или закрыть глаза, — предлагает он.
Я поворачиваю стул и глаза закрываю тоже. Вдох-выдох. Роль я выучил назубок.
— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил. Прошло… около двух месяцев… две недели после моей последней исповеди. Я иногда употреблял нехорошие слова, а еще я хамил мамочке.
— А ты раскаиваешься в том, что употреблял нехорошие слова?
— Да, святой отец. И я буду очень стараться больше никогда их не употреблять, — говорю, чтобы показать ему, что когда-то был хорошим мальчиком.
— А что насчет хамства?
— Нет, святой отец, я больше никогда не буду хамить. Я хороший мальчик, понимаете?
— А вот я боюсь, что будешь, Микки. Мы тут все не святые. Все мы иногда ошибаемся. Я тоже грешу, мне тоже приходится исповедоваться, — говорит он.
Меня чуть кондрашка не хватила.
— Правда?!
Разворачиваюсь, открываю глаза. Он улыбается. Я ему верю. Поворачиваюсь обратно и снова закрываю глаза.
— Давай скажем так: ты будешь очень стараться не хамить. А если все-таки что-то скажешь не так, постараешься загладить перед мамой свою вину. Ты ведь любишь маму?
— Да.
— И ты же не хочешь, чтобы она расстраивалась?
— Не хочу.
— Ну, вот и извинишься перед мамой — например, поможешь ей по дому. У нее и так жизнь нелегкая, теперь, без папы.
— Да, — говорю.
В чертовом Ардойне ничего не утаишь. Маме будет так неприятно, что он знает.
— Так твоя мама хотела, чтобы я об этом с тобой поговорил? — спрашивает он.
— Нет, то есть, в принципе, да, я в тот день плохо вел себя в церкви. Но я не виноват. Это приятель меня смешил.
— Значит, ты не виноват, виноват приятель?
Я по школе знаю, что такое никогда не проходит, даже если оно правда.
— Я тоже виноват! — восклицаю.
— Ну, вот уже лучше, а? И ведь совсем не так страшно говорить правду, верно? А тебе ведь, наверное, полегчало?
— Да.
Полегчало, потому что он меня не ругает. Я потер ладони, зажатые между ног, и поерзал на подушке.
— Что-нибудь еще, прежде чем я наложу на тебя епитимью?
— Да, святой отец, — киваю я, проглатывая штук десять карамелек, измазанных песком.
— Ты не спеши.
Тихо. И я открываю глаза. Вижу в окне перед собой свое отражение. Нахмуренные брови. Слюню пальцы, приглаживаю челку. Ниже моего лица пляшут буквы, наскакивают одна на другую, как в диснеевском мультике. Потом появляются две руки, пальцы тоже пляшут, распихивают буквы. Буквы с того плаката. Руки эти обхватывают мое лицо, зажимают рот.
Не позволю я этим буквам себя остановить. Я же дал слово. И я не хочу попасть в ад.
— Я совершил очень плохой поступок, святой отец, — бормочу.
— Продолжай.
— Не могу, святой отец, он совсем плохой.
Озираюсь, что делать, если меня вырвет.
— Уверен, не такой плохой, как ты думаешь.
— Плохой, святой отец. Очень-очень плохой.
— Ну, ты подумай. Похоже, ты пока не готов об этом говорить. Приходи в другой раз, когда захочешь, — говорит он.
Да-да, в другой раз.
Нет. Повторить все это я не смогу.
— Можно шепотом? — спрашиваю.
— Да, — отвечает он.
Пол скрежещет — трон подъезжает ближе.
— Я повел нашего щенка Киллера гулять, а маме не сказал. Пошел с ним на Флэкс-стрит, а мне этого не разрешают. А потом взорвалась бомба, он попал под «Сарацин», и его убило, и во всем этом виноват я.
Смотрю в окно, пытаясь разглядеть у себя за спиной его лицо, но не получается.
— Микки-Микки, — вздыхает он. — На самом деле, не ты в этом виноват.
— Но мне правда нельзя было с ним гулять без маминого разрешения, и мне нельзя было ходить туда, где взорвалась бомба.
Он неправ. Это я виноват.
— Ну хорошо, Микки. Ты нарушил запрет. Но все равно это был несчастный случай. Его ты не мог предвидеть. А твоя мама считает, что виноват ты?
Я бледнею, точно зомби. Умереть бы. Мне кажется, я уже умер. Умер, но чувства во мне остались. Очень неприятные чувства. Наверное, в аду именно так. Хочется сбежать.
— Микки, — доносится издалека. — Так что твоя мама? Ты ей не сказал… — догадывается он.
— Откуда вы знаете? От Бога? Я теперь попаду в ад? Правда? — говорю, а сердце так и бухает, и во рту вкус металла.
— Нет, Микки. Бог мне не сказал, и в ад ты не попадешь. Но знаешь, что ты должен сделать?
— Исповедаться.
— Ну, да, и это тоже, но… А что, как ты думаешь, будет, если ты скажешь маме, как все было?
— Она меня убьет. И не только она. Брат с сестрами тоже.
Потекли слезы. Они меня просто возненавидят. И не так, для вида. Всем сердцем и навеки. Как я ненавижу Папаню.
— Знаю, что тебе сейчас так кажется, но они тебя не убьют. Им тяжело будет услышать…
— Убьют. Вы