Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее выясняется, что профессор не всегда означает знание. Предполагаемая ученость собравшихся на именины отца коллег в ряде случаев оказывается «надутостью», «пучным пузырем», «пустым и общим местом», таимым под бородами, усами и важными манерами. Превращения носителей знания в пустое место происходят у Котика на глазах. Вот «почтенный фразер»:
<…> принимается он это все развивать: разовьет до того, что руки не хватает; тут – лопнет: и все с уважением смотрят в пустое и общее место; качается в воздухе палец, да взвешен в пространстве бокал, —
– а все прочее лопнуло:
нет никого; только – стул, а под стулом песочная горсточка; горсточку вынесут; с папочкой чокнутся <…>[313].
Выясняется также, что пол – тоже означаемое в некотором роде пустое. Котик понимает это постепенно, присматриваясь к отношениям матери и отца. Одно из фундаментальных открытий Котика, постижение того, что есть мужчина, основывается на модели Петровича, о котором известно, что он – «мужик», и единственное определение которого как «мужика» заключается в том, что он ночует с Афросиньей, будучи ее «своим» (а это «очень стыдно»). Услышав, что существует еще «приказчик», с которым – со «своим» – ночует Дуняша, Котик, усмотрев параллель, приходит к выводу, что «приказчик» в таком случае тоже должен быть «мужиком»: «<…> да: так вот оно что: – неприлично лежать с мужиком; и Дуняшу держать невозможно за то, что она, нагулявшись с приказчиком, ходит к приказчику: спать». У него вопрос: «Не мужик ли приказчик?» Отец дает ответ, пожалуй что утвердительный: «Да как сказать, Котик, пожалуй что, – да…»[314]
После того как простые силлогизмы приводят Котика к неожиданному выводу, что и приказчик может быть мужиком, ему уже нетрудно сделать следующий шаг: «мужики» это те, с кем ходят «спать» дуняши и афросиньи. Мужчин представляет отец, однако Котика все больше мучают сомнения. Все вокруг оказывается не таким, каким представляется и называется: «Игрушки, в которых мне виделась жизнь <…> оказались набитыми: волосом, войлоком <…> О, серые бесы, – сомненья мои; недобудно коснею я в вас!»[315] Так же и папочка, в котором, как казалось, воплощено само мужское начало, вызывает сомнения. Как может представлять он мужчин, если мужская сущность заключается в том, что они спят со своими женщинами, а он спит в кровати – с книгою. И в окружении книжных шкафов: «<…> шкафы умножались; а – новые ставились, в грустных годах обрастая кровать (в головах, и в боках, и в ногах!), образуя средь комнаты комнату с узким проходом, куда удалялся наш папа: полеживать с книгой <…>»[316].
Мамочка ходит к папочке – не «спать», не «лежать», а лишь ругаться с ним: «<…> распространяется ропотом, возгласом, взвизгом, рассерженным носиком стоя пред папиной дверью: в ночной рубашонке – пред сном <…>»[317]. Не так было раньше. Когда-то не было кабинетика, он «явился в том месте, где были постели: две рядом», но «перелетели предметы; и мамочка спит в комнатушке при нашей гостиной, распространяясь в гостиную и выгоняя оттуда захожего папу: – “Идите отсюда: чего вы слоняетесь!”»[318] За счет уменьшения мужского увеличивается – математическое: «<…> не спится ему; чифучирит он спичкою, тыкаясь в томики Софуса Ли, математика шведского; прежде, когда две постели стояли там рядом, – он спал, не читал, все боялся спугнуть мамин сон, очень чуткий <…>»[319].
Отец – идея мужчины для Котика, но не для матери; для нее эту идею воплощают скорее «певцы, лоботрясы, гусары». Убеждаясь в том, что отец не является «своим» матери, Котик постепенно меняет представление об отце:
О, нет: никогда не поймут они верно друг друга, а я – понимаю уже: мама – точно «невеста» картины Маковского «Свадебный пир», ну, а папа, – какой женишок? Стало быть?..
Домышляю: —
– а домыслы – вещи опасные <…>[320].
Если сущностное мужское качество представлено «петровичами», «приказчиками» и безымянными «певцами», «лоботрясами» и «гусарами», то, как следует из многочисленных тирад матери, «профессор» не только не является привилегированным признаком мужского, но даже не входит в круг его легитимных атрибутов. Суждению матери можно доверять, так как ее «полдни наполнены ужасом ветхой, профессорской жизни и – бороданником старых научных жрецов»[321], она-то знает, что «профессор» может означать только нечто выморочное, что не может привлечь к себе даже муху – не то что женщину, и уж никак не ее, красавицу. Ропщет она на свою горькую долю:
– «Собирается мертвая плесень: плешивая плесень… Кого соблазнять? Разве моль…»
<…>
– «А волосы съедены молью: присыпать на плешь нафталин? Даже мухи замерзнут от скуки, – не то, что я, бедная…»[322]
Понятие «отец-профессор» оказывается в семиотическом вакууме. Объект ускользает от семиотизации, сын не может постичь отца. Отец остается загадкой – своим собственным «своим». Познающая инстанция романа – сознание Котика – в такие моменты теряет семантический импульс, машина создания значения буксует. Это сказывается на дальнейшем развитии повествования. Автор изображает страхи Котика: не воплотившись в значении, оставаясь непонятным, отец может просто исчезнуть или измениться до неузнаваемости:
<…> убегала душа в задрожавшую пятку от страха, что папа, схвативши тарелку, отгрохает в свой кабинетик, замкнувшись на ключ, и не выйдет: там канет навеки <…>.
<…>
Однажды я видел томительный сон, что – свершилось: что папа и мама потеряны <…> вдруг проходит по комнатам папа; к нему я кидаюсь, ловлю за сюртук; повернулся он: вижу – лицо-то не папино!..[323]
В созданной Белым семиотической реальности ничего нет твердого, надежного и неизменного: это – мир видимостей, в котором элементы означающей системы непрерывно смещаются, утрачивая как конвенциональные, так и метафорические связи между собой и вступая в новые непостоянные связи. Котику, живущему в мире знаков, неустойчивость их значений грозит распадом окружающей действительности, ее распредмечиванием:
<…> более всех изменяются люди; предметы – прочнее; но им я не верю <…> пианино, откуда звучит – это все, отодвинув, увидели доски; а то, о чем пелось и что накричали под пальцами клавиши, – где оно, где?
<…>
Любопытство мое оттого, что не верю я сказке предметов; и – знаю, что за картиной Маршана не дали, а пыль на стене; за узором обой – безобойные стены; и то, что приставлено к ним, отлетит и иначе расставится <…>
<…>
<…> составы предметов – неставы: распались![324]
Незавершенность и несовершенство семантических связей грозит привести также к трансформации родственников и знакомых в пугающих двойников, чужаков, и вероятность этого подтверждают герою романа древние поверья:
Слышал от папочки:
– «Перевоплощенье, Лизочек, – гипотеза древних, согласно которой мы, так сказать…»
<…>
– вселенная, мне подпиравшая пяточки, тут оставлялась; я – жил без подпоры <…>
<…> Я
– выдавом бреда был выперт в закожное; и ощущения гибели – крепли: в крушенье устоев – физических, нервных и нравственных <…>[325].
Котик, как видно, склонен верить во «всемогущество мысли». Этот феномен невротического «всемогущества мысли» в связи с магией в архаических обществах подробно проанализирован Фрейдом в книге «Тотем и табу»:
Создается общая переоценка душевных процессов <…> Предметы отступают на задний план в сравнении с представлениями о них; то, что совершается над последними, должно сбыться и с первыми. Отношения, существующие