Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наблюдения за отцом пробуждают в Котике интерес к телесному низу. Он знает про отца, что «страдал он запором», замечает хождения «в ту темную комнатку <…> где очень часто просиживал папа с зажженною свечкой и с томиком Софуса Ли <…>», присматривается: «<…> и на ходу он застегивает… не выходит: стоит перед дверью в гостиной; уже говорит из-за двери он с гостем; и – продолжает… застегивать, выставив нос из-за двери, то самое, что не застегнуто <…>»[304].
Отец приобщает сына к знаниям, и он же невольно оказывается проводником в мир пола. Котик думает о том, как ходят в баню, «повесивши форменный фрак, обнаруживать ужасы голых мужчин». Эти ужасы ему не понять без проекции на отца: «<…> у каждого этот “предмет”; он у мамы; у папы – иной: тот же самый, какой у мужчин; свой предмет укрывают они; но раздень их – “предмет” обнаружится»[305]. Не задерживаясь мыслью на матери, он сосредотачивается на отце. Примечательная особенность этого рассуждения: Котик говорит о «предмете» отца – не «какой у других мужчин», а «какой у мужчин». Он воспринимает отца особняком от «мужчин», но – через «предмет» устанавливая сходство с мужчинами – возводит его в символ мужского начала. Котик наделяет отца функцией означающего, не принадлежащего к классу означаемых (мужчин), но являющегося (по сходству) репрезентацией их мужской сущности.
Котику известно, что это нечто, «о котором нельзя говорить, что оно: можно только шептаться»[306]. Это легко сопоставимо со знанием, о котором в доме тоже нельзя говорить без того, чтобы навлечь на себя материнские громы и молнии, и даже побои. Оба начала сходятся в отце. Отец представляет, таким образом, два начала, которые в сознании ребенка помечены как нечто греховное, непристойное и запретное – и в то же время это объекты зависти и желания. Эти две области, пол и знание, возбуждающие в Котике наибольший интерес, настойчиво требуют осмысления. И Котику, благодаря его неавтоматизированным еще восприятиям и склонности к языковой игре, удается совершить в сфере семиотики ряд открытий.
У Котика складывается как бы своя собственная семиотическая система, только без взрослой терминологии. Если перевести на язык семиотики те открытия, которые Котик совершает, можно сказать следующее. Он устанавливает, что между означаемыми и означающими нет взаимно однозначного соответствия: одно означаемое может соотноситься с несколькими означающими, а одному означающему может соответствовать больше одного означаемого. Так, разные означаемые, знание и мужское начало, имеют одно означающее: папа. Таким образом, с одной стороны, папа для Котика означаемое, которое трудно означить (он – и пес, и китаец, и много еще чего), а с другой стороны, тот же загадочный папа – означающее загадочных миров знания и пола.
Будучи метафорой мужского начала, отец идентифицируется для него с мужчинами, но не как один из многих, а как идеальная модель. Будучи метафорой знания, отец идентифицируется с другими профессорами, но не как один из, а как абсолютный носитель знания и учитель. Белый воссоздает в «Крещеном китайце» механизм формирования образа-понятия в детском сознании, тех «первичных символов», с которых начинался его стихийный детский символизм.
Для воссоздания отцовского образа Котику требуется понять, что позволяет отцу быть собирательным означающим, то есть отсылать к разным означаемым и в то же время быть отличным от них. «Из каждого зреет свое, чего мне не понять <…> “свое” – не “мое”; и “свое” это – скрытый предмет, у другого, у всякого: мне – непонятный <…>»[307], – рассуждает Котик, мечущийся между обобщениями и индивидуализациями. Он приходит к выводу, что выражение «эдакое такое свое» или просто слово «свое», обозначая то особенное, что отличает одного человека от другого, отсылает не к конкретным отличительным чертам, а к самому факту их «особенности», и поэтому – как скользящее обозначение, шифтер – может употребляться по отношению к любому человеку. Парадокс в том, что «свое» есть у «всякого», и у всякого оно свое. «Эдакое такое свое» служит в повести скользящим признаком, переносимым с одного человека на другого, с помощью которого Котик на свой лад вычисляет соотношение общего и особенного в каждом обитателе и посетителе квартиры.
Вернемся к открытию запретности предметов пола: «Меня осенило: у каждого спрятано где-то “свое”, о котором нельзя говорить, что оно»[308]. «Свое» у каждого, вроде бы, детерминировано полом. Это постоянная составляющая «своего», но она предполагает и некую переменную. У Генриэтты Мартыновны, гувернантки, такая переменная – херр Герман: «<…> “свое” у ней – Цетт, или Герман; херр Герман таится – под “Цеттом”; его называют “предметом” <…>». У Дуняши, горничной, это – приказчик: «Знаю, у каждого “эдакое такое” растет, копошася отчетливым шорохом шепота, а объяснение – спрятано в складках зажатого рта под ресницами; внятно я слышал: Дуняша – гуляет с приказчиком; эту Дуняшу держать невозможно <…>»[309]. У Афросиньи, кухарки, это – Петрович:
– Кухарка имеет «свое»: появленье Петровича в кухне допущено; и – что-то делают;
что-то наделали; —
– после являются: «Котики»; как
это там происходит, – не знаю;
но, – знаю —
– явился откуда-то очень
крикливый Егорка <…> и Дуняша сказала, что ей очень стыдно, когда Афросинья ночует с своим «мужиком» <…>[310].
Больше всего волнует Котика непостижимое «свое» отца: «<…> папа в двери толкнулся из комнаты, чтобы вшептывать что-то в страницы: там все у него ведь “свое”. Всего более это “свое” (“вот такое вот”, жуткое) – в папочке; я чрез него сотрясался от страха не раз <…>»[311]. «Свое» всегда своей постоянной составляющей привязано к полу и окрашивает тем самым переменную составляющую каждого человека в таинственные обсценные тона, превращая ее для наблюдателя в запретную и желанную черту «другого». Однако постоянная и переменная никогда не совпадают друг с другом до конца, поэтому человек всегда нечто большее, чем его пол. Так, у мамы переменная составляющая «своего» – ее «яркая сила», бьющая из нее шелковыми нарядами, кокетством, капризами, музыкой:
Мама сядет наигрывать; руки льют звуки <…>.
<…> яркает грацией, яркой градацией, жестикуляцией гаммы <…>.
<…>
«Добро», или «зло» – только пена пучины того, своего, что есть в каждом; «свое» раскричалося в маме фантазией пальм и болтливым бабьём баобабов, в котором открылся фонтан разноцветных колибри, топтались слоны и воняли гиены: зоологический сад, а не мамочка <…>[312].
Очевидно, что когда Котик раздумывает о «своем» матери, речь не идет впрямую о женщине в ней, но понятно и то, что имеется в виду не только материнская манера игры на рояле. Под «своим» понимается здесь артистизм и мечтательность, даже фантастичность матери – своевольная переменная, предопределенная ее женской постоянной.
Очевидно, что когда Котик говорит о жутком «своем» вечно вшептывающего в страницы отца, речь идет не об отеческом «предмете». Но понятно и то, что имеются в виду не только математические операции. Под «своим» понимается здесь скорее таинственность, «жуть» и недоступность той комбинации знания и мужского начала, которую являет собой отец.
Семиотические тупики
Как мы видели, герой «Котика Летаева» и «Крещеного китайца» Котик занят тем, что расщепляет образ отца на разные личности и затем стремится свести их в одно целое – так он получает собираемое, но не целостное означаемое. С другой стороны, он возводит отца в собирательное означающее – но оно само остается для Котика загадкой.
Котик не может превратить отца в цельное стабильное означающее. Несмотря на свою изобретательность, он раз за разом заходит в тупик. Из домашних разговоров и из общения с гостями Котик узнает, что