Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Морони.
– Старый плут. Он мне еще должен несколько тысяч лир… Ну, хорошо…
И, круто повернувшись, он быстро пошел по темной и прохладной аллее, даже не обратив внимания, что по лицу его жены текут бессильные, старческие слезы…
XV
Морони действительно был «старый мошенник». Но в Италии это случается часто – старые мошенники любят и любят искренно искусство. В этом отношении Морони мог бы научить чему – нибудь великого Карло Брешиани. Разумеется, Морони не промах. Он отлично умел выжимать сок из достававшихся ему молодых талантов, гнал их, что называется, и в хвост, и в гриву, не давал отдыху, заставляя артиста играть раз по семи в неделю, а в праздники и по четырнадцати. Каждая лира доставалась будущему Сальвини или Росси кровавым потом, но Морони не портил репертуара и никогда сегодняшней толпе с ее дикими и пошлыми вкусами не жертвовал высокими заветами прежних мастеров. Поэтому труппа под его управлением (он обыкновенно оставался и режиссером) была хорошею школою для тех, в ком горел божественный огонек дарования. Ничтожество и наглость скоро бросали театр Морони. Тут слишком много приходилось работать и очень мало получать. Потом, на фокусах еще никому не удавалось выезжать у «старого мошенника». Бывало, этакий проходимец выкинет фортель, и партер ему со смехом горячо аплодирует, а за кулисами уже бесится Морони.
– Ты что это, милый друг? В ярмарочном балагане, что ли?
– Почему?
– А потому что мне на сцене нужна добросовестность, если нет таланта. Это нахальство! Разве Карл V может выходить так, как ты? Где его изучала ваша милость? В оперетке у Гаргано? Ты смешал le roi Bobèche’a[44] с испанским королем?
– Да ведь публике понравилось, сами слышите.
– Публика мне не указ. Много она видела в Фаэнце! Передай роль Пепе. Он ее лучше исполнит. А сам выходи завтра в числе придворных…
– Я не хочу. Я оставлю труппу.
– Заплати неустойку и уходи. Я никого силою не держу.
И неудавшийся Карл V на другой день в качестве благородного лорда показывал свои лохмотья публике. В маленьких (да и в больших) театрах Италии статистов одевают как попало. И шло так, пока тому же старому мошеннику Морони не сделается жалко.
– Ну что, научился королевским приемам?
Тот молчит.
– Понял, что у меня одобрение публики ничего не значит? Завтра можешь опять взять свою роль.
Морони очень любил Этторе Брешиани.
– Ты знаешь, я когда – то служил с твоим отцом. Только я стоял внизу, а он наверху. Пожалуй, он даже не помнит меня. Где ему! Он и великих мира не замечает. У него глаза особенно устроены. Он только себя и видит. Это бывает. Ну, да гениям всё простительно. Не нам его судить. А только я вот что тебе скажу, Этторе.
И он наклонился к уху молодого человека.
– Ты пойдешь дальше отца.
– Никогда!
– Это я тебе говорю. У Карло – сила и величие, и потому он поражает и удивляет, у тебя будет и то, и другое. Я уж вижу. Орленка угадывают по первому полету. Но у твоего отца никогда не было сердца. Он не трогал людей… А у тебя есть такие интонации! И потом ты плачешь настоящими слезами. Я видел вчера. Не верь дуракам, которые говорят, что артист, желая трогать других, сам должен оставаться бесстрастным. Это, к сожалению, приходит, но после. Большой актер приучается повторить механически то, что когда – то в его весну исходило из сердца. Живые ходячие фонографы! Не верь этому, Этторе. Лучше не обманывать публику, а давать ей настоящее золото вместо фальшивого.
Морони особенно ценил Этторе еще и потому, что тот не гнался за деньгами. Старый импрессарио терпеть не мог расставаться с розовыми бумажками «banco nazionale».
– Ты знаешь, – подмигивал он Брешиани, – ведь я до сих пор должен твоему отцу. Я уже и тогда составлял труппы. Ну, пригласил его. Две тысячи лир за выход… В Америку. Теперь ему мало этого, а тогда хорошо было. Надо сказать правду, много я на нем нажил, хоть и не жалел денег на рекламу и клаку. В Америке без этого нельзя. У меня, если верить моим молодцам, писавшим в газетах, на великого Карло и дикие индейцы нападали и сколько раз он задыхался в объятиях боа – констриктора и представь себе: не умея плавать, ведь он и теперь не умеет?
– Да.
– Ну вот, а ведь это не помешало ему в страшную бурю посреди Тихого океана (это у меня было даже красками нарисовано на афише) спасти молодую американку из разъяренных волн. Я даже со сцены показывал ее, молодую американку. Обыкновенно моя жена играла эту роль. Тогда было сильно аболиниционистское движение[45]. Я особого негра держал в труппе. И в каждом новом городе, где мы играли, я выводил его на сцену в цепях, и старый Брешиани освобождал его перед публикою. «Иди! Отныне ты равен каждому из нас. Железо цепей не посмеет коснуться образа и подобия Божьего!» Нужно отдать справедливость твоему отцу, он удивительно произносил это. Даже меня, хоть я сто раз слышал ту же фразу, она заставляла дрожать с ног до головы. А что делалось с театром, этого и описать нельзя. Мы его сорок два раза освободили, этого негра!
– Куда он делся потом?
– А как мы добрались до Южных Штатов, так его уже нельзя было освобождать, потому я его и продал на одну плантацию. Ну, разумеется, всё это шарлатанство допускалось только до того момента, как поднимется занавес. Тут уже конец. У меня при поднятии занавеса театр даже и в Америке был храмом. Только, знаешь, кончили мы наше tournée, мне и жаль стало за последние пять спектаклей платить великому артисту, тем более что он сам мне объявил: «Я больше с тобой, Морони, не поеду»! Почему, спрашиваю?