Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как живешь ты? Что у тебя нового?? Как работаешь? Пиши о себе больше. Что же тебе еще сказать?
Татьяна мне писала, что в декабре ты отправил мне посылку с теплыми вещами. Но я совершенно не просил. Т. к. они мне не нужны, а лишние предметы просто являются обузой. Хотя я до сего времени ничего не получал, но меня испугало наступление зимы и поэтому я вздумал написать тебе о высылке шапки, но оказывается, что морозов нет, поэтому легко [нрзб] в фуражке. Каюсь, что сделал глупость, прося выслать шапку. Т. к. в непогоду я пользуюсь своим шлемом (он у меня сохранился еще).
Прости, что пишу так коряво, это одно, а второе за отсутствие последовательности. Первое объясняется тем, что пишу наспех, а второе каким-то сумбурным состоянием мысли. Во всяком случае последующее письмо обещаю тебе написать более обстоятельно. Будь здоров. Желаю тебе всего наилучшего. Жму руку. Твой брат Евст.
P. S. Привет родителям. Прошу передать привет всем жителям кв. 18. Мне ужасно трудно писать, так как я не имел от тебя долго писем. Обязательно пиши о себе чаще и больше, а я тебе отправляю каждый м-ц одно письмо. Пиши же обязательно. Привет Алеше. Как он живет? До свиданья. Евст. Соловки, 25 янв 36 г.
1.15
14 февраля 1917 года. Елизавета Ал-вна, что за причина, Вы не отвечаете? Неужели все кончено? Неужели придется сказать словами Глинки: «Уймитесь, волнения страсти! Засни, безнадежное сердце…» Очень прошу ответить. Целую Ваши милые ручки.
3.34
Смена кончилась поздно, Иона налил мне, коротко обругав («Как не продал?» – «Я отдал письмо знакомому старику». – «И что он?» – «Он плакал и дал мне денег». – «А что с остальными. Делать будешь?» – «Не знаю». – «Так раздай их. Остальным. Раз за них деньги. Дают, дубина»). Я выпил и вышел на улицу. Было почти четыре часа утра. Был уже день, и он был хорош. В нем были выдуманные мной птицы, душил запах сирени и жимолости, толкали гудки редких автомобилей. В нем была нежность. Воздух был свеж и плыл на меня большой белой простыней. Я заворачивал эту простыню в узел, и в него помещалось все вокруг – и уродливые новые здания, извиняющиеся на рассвете, и последняя сирень, которой по всем законам уже не должно было быть, и гул разговоров, шумевший у меня в голове, и свет нового дня. Это был день, который принадлежал мне, и не так важно, что он мне был не нужен и я понятия не имел, что мне с ним делать: он просто был и я просто был в него завернут.
Надо мной пролетел самолет, я долго смотрел, как он оставляет полоски молочной пены, исчезающий след, по которому можно найти дорогу – к морям, в Австралию, к миру, перевернутому на правильную сторону, стоящему на босых ногах. Я мог запомнить ход этого следа. Я мог все – например, закурить. Или отказаться от ньютоновской модели – это запросто.
Я мог вспоминать.
2.6
Я на песчаной дороге. Справа сквозь орешник и клены бежит зеленая электричка (ее никогда не видно целиком, глаз дорисовывает ее по фрагментам, видным в бойницах деревьев). И приходится изо всех сил прислушиваться к тому, что говорит бабушка, или громко кричать, если что-то сам хочешь сказать. Над головой через иголки и шишки сосен пролетает самолет и оставляет полоски пены, как на столе остается пенка от молока, когда, пока бабушка не видит, ложкой цепляешь молоко из чашки и размазываешь его по клеенке на сырой кухне. Слева заборы, один другого смешнее и страшнее, за ними детские голоса или радио, говорящее «в москве солнечно», «сумгаит», «кооперация», «перестройка», «кпсс» или поющее «я тебя поцеловала», «подожди-дожди-дожди». За ними – огромные собаки. Меня отделяют от них только коричневый редкий штакетник, куст отцветающего шиповника и бабушка.
На этой песчаной дороге сосновые шишки были ненамного меньше меня. Когда мы стали сворачивать в самый узкий переулок поселка, в этих соснах я увидел мальчика ненамного меньше меня, с носом немногим короче, чем у меня, и с кожей белее, чем у меня. У него бабушка такая же седая, как у меня, и так же готовая к разговору. Я не запомнил, как зовут мальчика. Тогда бабушки произносили фразы и слова вроде «в москве солнечно», «спитак», «гагик и тигран», «перестройка», «уехать», «очередь», «талон», «уехать, уехать». Они были похожи на ухающих поживших сов.
3.35
Я прошел несколько шагов от крыльца, и вдруг та белая простыня распрямилась и резко обернула, сжала меня: кто-то погладил по спине, от неожиданности я выронил сигарету:
– Мартын?
Я не знал, где я его видел, и не знал, почему он меня обнял. Я сказал, что, конечно, помню, и мы вернулись в бар. Иона криво улыбнулся и налил по пятьдесят.
Лихо выпив, этот кто-то сразу спросил, помню ли я наши прогулки и слышал ли я что-то про радикальный протест. Я сказал, что не понимаю, о чем мы говорим. Я сказал, что я здесь работаю, наверное, он меня здесь уже видел. Или, может быть, он работает в огромном здании «России всегда», но я-то уже нет. «Как, уже не работаешь?» – он улыбнулся, махнул рукой, и, кажется, ему стало неинтересно со мной говорить. Он повернулся к тому, к кому пришел, – нашему ровеснику, давно уже бывшему телеведущему. Тот громко шептал:
– И вот представь себе, что мне следовало бы сделать, если завтра на какой-нибудь премии передо мной выступал бы он? Я бы не смог всадить ему в артерию ключ с заостренной иглой. А ты? Да или нет? Ты понимаешь, что такое ответственность высказывания? Понимаешь, что на этом заканчивается разговор о насильственном протесте?
Мы все взяли еще по пятьдесят. Из разговора я понял, что мой непонятный знакомый ездил «на запад» «не со стороны ополченцев» и «держал автомат в руке» и что он «может ответить о своей готовности». Бывший ведущий отвечал ему:
– Ты понимаешь, у меня ведь не так много поводов встречаться с незнакомыми людьми из поколения. И вот так, чтобы увидеть прям разом много погодок, ну, людей начала восьмидесятых, да? Передай стопку. Вот. И теперь увидел: на родительском собрании. Пиздец, что. Не потерянное, не проклятое, не первое свободное, не икс, не игрек, не дабль, блядь, вэ, а ноль, пустой, сука, ноль между чем-то и чем-то,