Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20
Жанровая эта сценка, от которой веет ароматом классового упадка, переносит меня на сцену прощальной гастроли отца. Время действия — современность, настоящее время нашего деятельного народа; место действия — интерьер ресторана, который и в наши дни носит название «У летучего голландца», зал с белыми витыми колоннами, уставленный аляповатыми, словно бы искусственными растениями и размалеванный по стенам волнистыми линиями. Когда-то здесь был чумной барак, потом — монастырь, рядом с которым стояла таверна, где монахи продавали паломникам густое, золотистое церковное вино. Легкий восточный привкус роскоши, псевдовенецианские люстры, свисающие с позолоченного потолка, медные пепельницы на мраморных столиках, полуобнаженные сарацинки на стенных гобеленах — все эти, высокого качества, хотя и чрезмерно крикливые детали, столь характерные для начала века, и сегодня вносят неуверенность в мое ощущение времени. Я нахожусь здесь, напротив нашего дома, в самом сердце моего родного города. Конец симуляции сумасшествия, начало новой эпохи, новых испытаний и новых ошибок. До отправления ночного экспресса у меня есть несколько часов, и я провожу их там, где любил проводить время отец; сижу за угловым столиком в одиночестве; в теплом женском обществе мне сейчас было бы куда уютней.
Обращенные в себя лица склоняются над фасолевым супом, пальцы с зажатым в них кусочком мягкого хлеба проводят белые полосы в соусе на днище тарелки; чесночный ростбиф с научной основательностью посыпается перцем, смазывается горчицей, ложка разрезает надвое печеночную клецку, губы тянутся к ней; лезвие ножа постукивает по мозговой косточке, чтобы из нее вывалился дрожащий столбик костного мозга. Люди, занятые всем этим, серьезны, как младенец, чьи беззубые десны, чмокая, сосут материнскую грудь. Я и сам — история одного-единственного приема пищи. Бросим взгляд на хозяйку ресторана: сжав в толстой ладони запеченную целиком свиную ногу, она кривым ножом срезает с нее сочные ломти, накладывает в тарелку говяжий гуляш, вываренный в красном вине, а рядом делает горку из желтых упруго-скользких галушек. Эти ляжки в стиле крестьянского барокко, должно быть, в этих самых краях бежали на зорьке по росистой лесной тропе за сбежавшей коровой; здесь же они крепли и наливались силой от домашней копченой ветчины и от домашнего же сбитого масла, став такими плотными, что на них орехи можно колоть. Я заказываю горячий мясной суп и ее саму, сваренную в этом супе. «Не многовато будет?» — спрашивает она ласково, а когда я отвечаю, что ради нее готов сидеть до закрытия, лишь кивает: сиди, мол, если время позволяет.
Когда мне следовало бы оставаться в покое и лучше всего было бы быть там, где я был, я — потому, вероятно, что действовать куда легче, чем бездействовать — отправился искать одну женщину. Когда я не мог усидеть за столом, когда мне нужно было бы навестить в больнице больного раком родственника, я, сунув в карман бутылку палинки, пошел на вокзал, только чтобы не возвращаться домой, сел в поезд и оказался в своем родном городе. Ратуша стала полицейским управлением, меньше стало лошадей, больше грузовиков, на главной улице сделали недавно ремонт, боковые же остались запущенными, как раньше. За рекой, там, где прежде был лес, стоят одинаковые бетонные коробки домов, раскрашенные желтыми тюльпанами, издали возвещая, что три десятилетия социализма привели к новому взлету урбанизации.
Я уже побывал возле здания суда, похлопал рукой по массивным аркадским колоннам, как делал мальчишкой, чтобы меня сегодня не спрашивали в школе и вообще не притянули к ответу за какой-нибудь нехороший поступок; потом, от нечего делать, зашел в ресторан «У летучего голландца» и сел за угловой столик, любимый столик отца, а через час-другой вышел оттуда в прекрасном настроении и уже не один. Выполнять моральный долг, отдавая дань любви и благодарности перед тройственным алтарем родной земли, семьи, молодости, можно по-разному. Я был любопытен, упрям, похотлив и зависим. А ведь куда лучше просыпаться ранним утром одному в постели, потом, совершая прогулку, размышлять с удивлением, какое утомительное это развлечение — использовать чужое тело в качестве гимнастического снаряда. Примем-ка душ; слишком вокруг всего этого много разговоров; да еще — пот, запахи, самообожание, хвастовство. Какая дикая скука — перелистать от корки до корки программу с перечнем собственных порнографических достижений!
Я смотрю в окно; какой-то пьянчужка пытается встать на ноги, но валится наземь; солдат приносит ему кружку пива и трясет ему руку — на радостях: демобилизация. Девушка-официантка с заячьей губой жалуется: вчера ночью открыла дома окно, чтобы мать простудилась и получила воспаление легких, у них одна комната, ей негде встречаться со своим парнем, и вот теперь у нее у самой жар, а матери хоть бы хны, даже без насморка обошлась. Ко мне подходит учитель, просит разрешения сесть за мой столик: он даст мне свой адрес, ключ от прихожей, денег на такси, ему охота напиться и, пока наливается, рассказать мне историю своей женитьбы. «Не обижайтесь, господин учитель, ни одно из ваших предложений меня не привлекает». В уборной предупреждение: кто захочет узнать поближе очкастую пианистку, у того через три дня появятся рези при мочеиспускании. Посетитель моего возраста показывает всем под мышкой татуировку — знак SS и, встав на колени, колотит кулаками пол, твердя: «Убийца, убийца я». Хозяйка подмигивает мне: «Человек он хороший, да слишком чувствительный: два стакана выпьет — и каждый вечер устраивает этот спектакль». С соседнего столика ко мне обращается округлый, как яйцо, человечек: он допускает, у баб причинное место интереснее, чем у коров под хвостом, но лично он коров любит больше, потому что они помалкивают; он вот с тех пор, как овдовел, уже не принимает успокоительных. Входит полоумная графологиня, у нее лишь несколько серебряных зубов спереди; я пишу на бумаге пару строк. «Вы, сударь, женщин избегаете в той же мере, в какой тянетесь к ним», — говорит она, заглядывая ко мне в самую печенку. У меня проблемы с простатой, приходится часто выходить в туалет; там выдаивают себя, подсматривая друг за другом, голубые. Когда я возвращаюсь, шофер в ковбойке, которого на улице, в кузове-клетке, ждут почуявшие запах бойни свиньи, хватает всей горстью хозяйкин зад — и тут же ему за шиворот выливается тарелка овощного супа. Не знаю уж, по какой причине, разгорается молодецкая, как в старые добрые времена, драка. Патрульный полицейский с рацией на животе стоит, опираясь на стойку, и смотрит скорее в свою кружку с пивом; когда дойдет дело до крови, он вызовет подкрепление; самый шумный из драчунов шлепается задом о пол, поскользнувшись на блевотине вырвавшегося в увольнительную солдатика. В более благородную сферу переводит разгоряченные страсти саксофон перед торчащей, как острие кайла, бороденкой: он завывает тоскливо, изнемогая от одиночества, вот так волк, из последних сил бегущий по глубокому снегу, зовет сотоварищей, в то время как парок из челюстей разгоряченных собак все ближе; теперь саксофон взревывает печально, словно евангельский верблюд, которому, по притче, ох как нелегко протиснуться через игольное ушко; наконец наступает катарсис примирения, дважды изогнутый серебряный половой член лезет без мыла в душу, восторгаясь самим собой, а очкастая пианистка выпускает на нас шлягерные истины, которые были достоверно известны праведникам былых времен.