Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Она спала, когда я вышел из дому, оставив на столе записку: «Вернусь послезавтра утром. Заскочу за тобой в библиотеку. Не удивляйся, если увидишь на улице скелет: это буду я, высохший от тоски по тебе». Предсказание это было несколько смелым: спокойная совесть и домашний покой в те времена, напротив, помогали набрать вес. Вот она, оборотная сторона сентиментальности: Жофи не выбросила записку — из-за этой льстивой полуфразы. Жандармы, производившие обыск, нашли ее — и два дня били Жофи, чтобы она согласилась посидеть в библиотеке и помахать мне, когда я войду. Сыщикам было известно только мое имя, в лицо они меня не знали. Тогда еще не было удостоверений личности с фотокарточкой, не было и картотеки с коллекцией фотографий, не щелкали еще в руках тайных соглядатаев спрятанные в зажигалки фотоаппараты, чтобы исподволь сделанные снимки закрыли весь стол и чтобы на нас, скованных наручниками, смотрели многочисленные моментальные снимки нашей банальной жизни.
Я вернулся в Будапешт из провинции и еще не слыхал о провалах. Правда, у входа в библиотеку мне показались подозрительными два черных автомобиля с сидящими внутри мускулистыми молодцами, на которых, по вечной детективной моде, внатяжку сидели черные пиджаки, — я, как беззаботный влюбленный, взбежал, с входным билетом цвета желтой меди, по мраморной лестнице. Я торопился к своей подруге, которая в такие часы обычно изучала в библиотеке изображения индийских и шумерских скульптур. Я на цыпочках шел по толстой ковровой дорожке. Жофи, увидев меня с расстояния метров в десять, подчеркнуто отвернулась и не поздоровалась со мной. Я прошел мимо, тоже не поздоровавшись.
У полки со словарями я остановился и осторожно осмотрелся. Понять, кто те трое крепких молодых людей, что внимательно следили за выражением лица Жофи, было не так уж трудно. О них что угодно можно было предположить, кроме того, что они пришли читать книги в библиотеку. Я поспешил убраться оттуда, до боли в печенках чувствуя, видя, как дергают, наворачивают на кулак этот узел волос, чтобы побольнее вышел удар. Плечи она держала немного перекошенно; господи боже, что они делали с ней? Я вышел из здания и с беззаботным видом заглянул в черные автомобили.
Меня схватили несколькими днями позже, в саду виллы, которую мы, студенты-коммунисты, арендовали якобы для нужд института научной организации труда; помогал нам в этом один наш почтенный профессор. Я и здесь свалял дурака: в саду, сняв пиджак, сидел на травке, вроде бы греясь на солнышке, а на самом деле кося глазом на калитку, какой-то тип боксерского вида; я вполне успел бы еще повернуться и исчезнуть. Едва я поднялся на крыльцо, из-за кустов роз выскочили энергичного вида господа и моментально скрутили мне руки. Профессор наш стоял у окна; скорее всего, в спину его упиралось дуло револьвера: лицо его болезненно скривилось. «Сынок, — сказали мне мускулистые господа, — ты нам дорого заплатишь за то, что так нагло ухмылялся, когда у библиотеки заглянул к нам в машину». Обещание свое они неторопливо и обстоятельно принялись выполнять в тот же день.
3
Нас было человек восемьдесят; мы сидели на полу в салоне летнего особняка, который политическая полиция использовала как место для предварительного содержания задержанных. Жофи тоже была здесь, но разговаривать мы не могли. «Верь мне», — прошептала она, но не закончила фразу: один из сыщиков рявкнул на нее. «Верю», — кивнул я. Она расстегнула блузку: на ребрах темнели целые созвездия синяков; я изобразил воздушный поцелуй. Она, конечно, согласилась пойти в библиотеку — возможно, чтобы чуть-чуть отдохнуть от побоев, — но про себя твердо решила, что обманет их. Не ее вина, что я все-таки провалился.
В соседней комнате, за массивной дубовой дверью, шли допросы; время от времени оттуда выглядывал следователь и манил к себе кого-нибудь пальцем. Мы слышали стоны наших товарищей. На лице у каждого, кто выходил, было написано, много ли удалось от него добиться.
В комнате меня заставили лечь на пол ничком, сняли с меня ботинки, щиколотки привязали к стулу. Так им было удобнее обрабатывать ступни моих ног ореховыми прутьями. Дома у меня нашли брошюру Сталина о диалектическом и историческом материализме. Я сказал, что прочел десять страниц, потом надоело. Офицер, ведущий допрос, обрадовался, услышав это: ему работу Сталина нужно было прочитать по должности, но он каждый раз засыпал над ней. Мне устроили очную ставку со свидетелями, которым левую руку привязали к правой щиколотке, так что в дверь они протискивались довольно комично. Руководство партии, имея в виду возможность провала, разрешило нам сознаться, что мы участвовали в семинаре по изучению «Капитала» Маркса. Следователь, который вел протокол, совсем скис, когда мы обрушили на него наши расхождения во взглядах на потребительскую стоимость. Он никак не мог уяснить, каким образом эта масса научно звучащих слов подрывает безопасность государства. Что-либо более интересное они от меня так и не узнали; правда, мошонку и почки мне в тот раз еще не прижигали электричеством. Вернувшись в салон, я долго прыгал на распухших ступнях, пока мне удалось натянуть башмаки. На третий день, скрючившись на полу, мы уже устали слушать вопли друг друга, на пятый — уже не гадали, чью совесть обременяет новый товарищ, которого сыщики втолкнули к нам с улицы.
Это было на четвертый день: в какой-то другой комнате меня привязали цепями к стулу, а Жофи за вывернутые назад локти подвесили к железному крюку, торчащему из стены. Между нами, поставив меж колен винтовку с примкнутым штыком, сидел старик жандарм. Глаз он не поднимал ни на секунду, старательно изучая щели в полу. Следователь сказал мне: Жофи снимут только в том случае, если я расскажу, где скрывается один из наших товарищей. Пока не скажу, могу любоваться своей женой, сколько влезет.
Что может случиться с тем парнем, из-за которого они мучают Жофи? Я не мог не задавать себе этот вопрос. Вряд ли что-нибудь хуже того, что творят с нами; вряд ли хуже того, что делают с Жофи. На третьем часу этой пытки были минуты, когда я готов был выдать того мало симпатичного человека, о котором я и до сих пор думал с такой гримасой, с какой ребенок глотает ложку рыбьего жира. К счастью, следователь в этот момент не вошел, а я не собрался с духом крикнуть, чтобы его позвали. Я ни на секунду не спускал глаз с белого лица потерявшей сознание Жофи.
Вошли люди, привели Жофи в чувство, я так ничего и не сказал. «Я не выдержу», — прошептала Жофи и снова отключилась. Словно какой-нибудь тибетский монах, я в тысячный раз повторял про себя золотое правило: под пытками нельзя взвешивать, что лучше и что хуже. Если размышлять о том, какое зло больше, обязательно сделаешь худшее зло. Следователь смотрел на меня с любопытством. «Если бы взгляд убивал, — сказал он и улыбнулся, — я бы давно уже лежал замертво». Потом он перестал улыбаться и, присев передо мной, долго изучал мое лицо: «Неужели вам жену свою не жалко?» Я поднял взгляд на ее милую, измученную, упавшую набок голову; Жофи снова сбрызнули водой, с подбородка у нее капало. «Очень плохо», — прошептала она едва слышно.
Что-то сломалось во мне в этот миг. На месте того, кем я был, возник совсем другой человек: убийца, который пожертвует своей любовью, который пожертвовал бы собственным сыном, но ничего бы не сказал. «Иди до конца, — услышал я голос, который звучал изнутри: со мной словно разговаривал мой мозг, — Иди до конца по тому пути, который никуда не ведет. По тому пути, у которого один смысл: стоять на своем вопреки всему». Теперь я молчал просто ради молчания, а вовсе не ради того человека, который где-то скрывался; даже не ради партии. Какое-то самоубийственное упрямство объявило в моей душе осадное положение, рядом с которым любая цель — детская игра, любая жертва — ничтожна, которое и меня самого вводит в механизм всеобъемлющего насилия как неотъемлемую его часть. Слепые правила, диктуемые этим странным состоянием, не допускают отклонений ни на йоту, они не подлежат никакому сомнению. С этого момента каждый день будет мыслиться лишь как довесок к моей в сущности уже завершенной жизни.