Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Младший сын рассказал мне, что вчера написал историю про вулкан, у которого в животе застрял квадрат. У него была проблема, объяснил сын (у вулкана, не у квадрата – квадрат, по крайней мере, был неживой). К нему пришли солдаты и велели ему идти в Шторм Рассвета. Я когда-нибудь слышала про Шторм Рассвета? Ну так вот, в центре Шторма Рассвета находится крошечная точка – Шторм Рока, и это, сказал мне сын, самое горячее место в мире.
За спиной у него я видела знакомые синие кухонные шкафчики, окно, старую плиту и вспомнила свое ощущение вечера, после того как мальчики засыпали, или утра, когда я возвращалась, отведя их в школу, – в эти моменты я старалась снова обнаружить присутствие другой жизни.
Я начала рассказывать им про серого кита, который заблудился и оказался возле берегов Тель-Авива, но после первой же фразы они явно расстроились, и я поняла, что допустила ошибку. «Эге-гей!» – воскликнула я, не успев еще продумать, как спасти их от этой неприятности, этой лужи печали, в которой они, не дай бог, утонут, потому что у них никогда не было шанса научиться плавать. Мы с мужем так серьезно относились к их счастью, так старались защитить их жизнь от печали, что они научились ее бояться так, как их деды и бабушки боялись нацистов или голода. Конечно, несколько раз в год мне снились типичные еврейские кошмары о том, как я пытаюсь спрятать детей под полом или несу их на руках во время марша смерти, но гораздо чаще я невольно задумывалась о том, насколько способствовала бы развитию их характера необходимость несколько недель бежать и скрываться в лесах Польши.
А сейчас я поспешно предположила, что, может, ученые все перепутали. Может быть, кит не заблудился, а специально сюда приплыл, отважился остаться один и рискнуть жизнью, чтобы добиться чего-то для себя очень важного? Может быть, кит отправился на приключения?
Мои сыновья были спасены, и вскоре им стало скучно. Наконец на экране снова появился муж. Дважды его лицо распадалось на пиксели и зависало на выражении, которому сложно было подобрать истолкование. Но даже когда я видела его целиком, а не по кусочкам, что-то необычное было в его внешности. В последние месяцы он тоже стал казаться иным. Когда на что-то смотришь достаточно долго, в определенный момент привычное превращается в странное и чуждое. Может, все дело в моей усталости, и мозг просто экономно расходует ресурсы, отключив поток ассоциаций и заданных углов зрения, которые он каждую секунду использует для заполнения пробелов и осмысливания того, что показывают глаза. А может, это ранний приступ Альцгеймера – я была уверена, что эта болезнь ждала меня, как мою бабушку. В чем бы ни была причина, я все чаще и чаще замечала, что смотрю на мужа с таким же любопытством, как на пассажиров, едущих со мной в поезде, или даже с более глубоким, да еще и с удивлением, потому что почти десять лет его лицо было для меня воплощением всего привычного, пока однажды не покинуло эту сферу и не переместилось в царство Unheimliche.
Муж следил за новостями и хотел знать, как обстоят дела в Тель-Авиве и в каком направлении развивается ситуация. Сейчас все спокойно, сказала я. Судя по всему, израильского авиаудара не будет, хотя, произнося эти слова, я уже в них не верила. Не хочу ли я вернуться домой, спросил он. Неужели я не боюсь? Не за себя, сказала я ему и повторила фразу, которую слышала от других: под машину попасть куда больше шансов, чем под ракетный удар.
Потом он спросил, как обстоят дела у меня и чем я занималась с тех пор, как уехала. Этот простой вопрос, который задавался так редко, теперь показался мне огромным. Я не могла на него ответить, точно так же, как не могла ему рассказать, как у меня шли дела и чем я занималась в течение десяти лет нашего брака. Все это время мы обменивались словами, но в какой-то момент слова словно потеряли свою силу и предназначение, и теперь, как корабль без парусов, они никуда нас не вели: слова, которыми мы обменивались, не делали нас ближе ни друг к другу, ни к какому бы то ни было пониманию. Слова, которые мы хотели использовать, нам использовать не позволялось – этого не допускала вызванная страхом окостенелость, – а слова, которые мы могли использовать, виделись мне малозначительными. Но я все же попыталась. Я рассказала ему, что погода становится лучше, и как я поплавала в бассейне «Хилтона», и что встретилась с Охадом, Ханой и нашим другом Матти. Я рассказала ему, какая атмосфера была в убежище, и про громкий гул, от которого иногда тряслись стены. Но я не рассказала ему про Элиэзера Фридмана.
В квартире моей сестры была веранда, над которой нависало своей темной кожистой листвой дерево, отчего воздух здесь всегда оставался влажным, туманным и было полно пауков, и в этом маленьком открытом помещении сестра поставила когда-то дорогое кожаное кресло, которое четверть столетия жило в квартире наших деда и бабушки. Когда зимой шел дождь, можно было закрыть металлический ставень, но в остальном кресло, за которым бабушка с дедом благоговейно ухаживали, редко в нем сидели и накрывали простыней, чтобы защитить от ближневосточного солнца, было подвержено всем стихиям. Этот мятежный или просто вольнодумный поступок сестры наполнял меня восторгом. Я часто сидела в кресле, чтобы избавиться от стремления его накрыть.
Открыв первую страницу «Притч и парадоксов» Кафки, я начала читать:
«Многие сетуют на то, что слова мудрецов – это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: “Перейди туда”, – он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое “там”, которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь»[8].
Я почувствовала легкий всплеск фрустрации. Когда я думала о Кафке отдельно от его книг, то почти всегда забывала это ощущение. Я обычно думала