Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уехали в спешке, чтобы ни с кем не встречаться, – рассказывал Гиршович, – не дождались даже отправки багажа. Русская публика открыто злорадствует на их счет. Последнюю неделю Ангелина Георгиевна не выходила из дому и никого не принимала, я – единственное исключение.
Еще в начале разговора он сказал, что передал ей мое письмо. О том, не оставила ли она ему письмо для меня, я мог и не спрашивать, догадываясь, что ответ будет отрицательный, – но смалодушничал и спросил.
Он сокрушенно развел руками и начал перебирать папки на столе. Отыскав нужную, порылся в ворохе лежавших там фотографий, достал одну, перевернул, чтобы люди на ней не оказались передо мной вверх ногами, и, в обход стоявшего между нами Маньчжушри с мечом, придвинул ее ко мне. Гнетущее предчувствие охватило меня.
Краем глаза я зацепил три человеческих фигуры в центре снимка, ближе к нижнему обрезу, инстинктивно накрыл их ладонью и обратился к заднему плану. В стенной нише сидел Будда с отбитым носом и тронутыми улыбкой губами. Прежде я видел в ней знак приятия этого исполненного страданий мира как необходимого этапа на пути к просветлению, а сейчас – брезгливый скепсис по отношению ко всем, кто надеется его улучшить.
Убрав наконец ладонь, я обнаружил, что людей на фотографии не трое, как мне показалось, а двое. Третьим был детородный мужской орган в человеческий рост, услада лишенных спины демонических самок. Позируя, Лина обвила его одной рукой, а ее саму обнимал за плечи лысоватый чернобородый мужчина с фальшиво-надменным лицом. На нем была та самая блуза, которую он потом подарил Гиршовичу.
Курганов принадлежал к какому-то новейшему течению в искусстве. Лина говорила мне, что он очень ответственно подходит к миссии художника и каждое произведение снабжает философским комментарием. В Урге, впрочем, Аполлон перестал требовать от него священной жертвы, и он отдался служению Маммоне – писал парадные портреты русских купцов и их жен, перерисовывал с открыток памятные им церкви и виды сибирских городов, где эти денежные мешки провели счастливые годы детства, – но для Лины он был приятелем Блока и близким другом Скрябина, убедившим его перекрасить до-мажор из алого в красный. Из-за одного этого с нее сталось бы им увлечься, и я даже готов был ее понять, если бы не выражение, с каким она обнимала этот пенис. В ее глазах, лукаво скошенных на невозмутимого любовника, читалось не восхищение его талантом, а совсем иные чувства.
– Понимаю, вам тяжело это видеть, но иначе вы бы мне не поверили. Я не хочу сделать вам больно, – оправдался Гиршович, и я понял, что именно этого он добивается. – Нам больно, когда женщина предпочитает нас кому-то другому, но ведь Ангелина Георгиевна ни на кого вас не променяла. С Кургановым у нее всё закончилось задолго до того, как начались ваши отношения… Да, сейчас вы шокированы, но так вам легче будет вырвать ее из сердца, чем если бы думали о ней как об ангеле, принесшем свое счастье на алтарь супружеского долга. У нее и после вас будут романы, и до Курганова были.
– С вами – тоже? – осенило меня.
– Да, – признал он не без гордости, – а потом я стал ее другом. У нее со всеми так. Вот увидите, пройдет время – и вы тоже станете друзьями. Все ее связи с мужчинами – от одиночества. Она страшно одинока.
Я сунул в рот папиросу и встал лицом к окну. Собачий хор гремел на краю оврага перед русским кладбищем. За многие годы там не прижилось ни кустика; на голой площадке, открытой всем ветрам, могильные холмики лепились один к другому, как пирожки на противне. Эта картина жила у меня в памяти, но наяву я видел лишь свое отражение в оконном стекле. Между нами плыл папиросный дым и текли слова, которые лучше было забыть:
Когда первая звезда зовет пастуха домой,когда бледная луна окрашивается кровью,когда всё вокруг покрывает тьма,и нет ничего,что напоминало бы о тебе, —я вспоминаю тебя.Хозяин дома почувствовал мое состояние и деликатно прикрутил фитиль лампы. Отражение в стекле поблекло, сквозь него проступил мир за окном. Два года я был его частью, но всё на свете имеет конец.
– Этот шодой[21] сам Курганов и вырезал из бревна, – говорил Гиршович мне в спину. – Я рассказал ему, что между Старо-Калганским и Улясутайским трактом есть заброшенный хурэ, и он загорелся его там поставить.
– Зачем? – спросил я, не оборачиваясь.
У Курганова, сказал Гиршович, насчет этого есть теория, но излагать ее своими словами – профанация. Если конспективно, наш член – не только то, чем он является в анатомическом смысле, он – древний символ свободы и свободного жизнетворчества и призван служить мирному обновлению жизни, но государство с помощью религии обставляет половую сферу множеством ограничений. Всё это подается как забота о морали, хотя не имеет к ней отношения. На самом деле в результате этих запретов в человеке скапливается энергия, которую государство использует в собственных интересах, прежде всего – для войны.
– Курганов хотел поставить такие же члены возле церкви, мечети, синагоги, сняться с ними, а потом устроить в Петербурге выставку фотографий с лекциями, – рассказывал Гиршович. – Ангелина Георгиевна выпросила у мужа автомобиль с шофером, мы отвезли его туда на автомобиле. Вырыли яму, вкопали, укрепили камнями. Меня они взяли как проводника и фотографа. Я заснял Курганова раз двадцать, в разных ракурсах, дома проявил, напечатал на лучшей бумаге, а часть, по его просьбе, на картоне. Ангелина Георгиевна предлагала компенсировать мне расходы, но я отказался брать у нее деньги.
За кладбищем, вдоль единственной улицы Консульского поселка, в домах зажигались огни; за ними угадывалась в темноте безмолвная громада Богдо-улы. Остальное пространство занимала главная монгольская достопримечательность – звездное небо невероятной красоты и мощи. Эта сверкающая бездна с резко бросающимися в глаза созвездиями всегда вызывала у меня мысль о соседстве каких-то таинственных и грозных сил, нигде больше не подступающих к нам так близко. Вечерами, так же покуривая у окна моей квартиры, глядя на выбеленный луной медный купол Майдари-сумэ, я думал, что этот мир останется неуязвим для нивелирующей европейской пошлости, – а сейчас музыка сфер над ночной Ургой казалась сродни патефонному шлягеру в дешевом борделе.
Через неделю я навсегда оставил Ургу. Предстояло доехать до Усть-Кяхты, там сменить лошадей на пароход, по Селенге приплыть