Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звук, который издавала скрипка Бергонци, не был неприятным, но я не могла проникнуть ей в душу. Я понимала, что несправедлива по отношению к ней. Это же Бергонци! Конечно, у нее есть и сердце, и душа, но руки мои негодовали. Один вид этой скрипки меня раздражал. Как смела она посягать на место моей единственной, моей любимой скрипки?
Я пробежала несколько гамм, а затем сыграла аккорд ре минор, именно с него начинается Чакона Баха. Чакона — это заключительная часть Партиты № 2. Он написал ее в 1720 году, когда вернулся из путешествия и узнал, что его жена умерла. Чакона — это, по сути, серия вариаций одной и той же музыкальной темы. В ней заключена невероятная мощь. В письме к Кларе Шуман Брамс описал это произведение, как одно из самых прекрасных и непостижимых. И добавил: «На одном нотном стане для одного маленького инструмента этот человек создает целый мир глубочайших мыслей и сильнейших чувств. Если бы я создал нечто подобное, или хотя бы задумал, потрясение и восторг просто лишили бы меня рассудка». Но, в отличие от Брамса, Бах не был романтиком, и творил он не в честь кого-то, и даже не в память о ком-то, а исключительно во славу Божию. Это отчасти объясняет некое единообразие его произведений: у него всегда был только один слушатель — Бог. Для солиста Чакона Баха — одно из самых трудных в плане техники произведений. И в то же время его удивительная, естественная простота, поразительная красота и грация — величайшее достижение человечества, абсолютная вершина, которую безумно хочется покорить. В Чаконе заложено все лучшее, что есть в человеке.
И тогда, стоя в пустой комнате и глядя на людей, машины и весть остальной мир, я снова почувствовала себя человеком. Я играла Чакону и дух этой музыки проникал в меня, сливался с моим сознанием и телом. Я играла Баха, а Бах играл на мне. Он словно протянул руку сквозь время, и я почувствовала его прикосновение. Но было еще кое-что, о чем я забыла. Это касалось не только скрипачей, но и всех творческих людей — гимнастов, художников, балерин. Некая часть тебя — это твой инструмент. И ее надо регулярно кормить. Она требует пищи. Ты просыпаешься и чувствуешь, что она хочет есть. И вот я снова начала подкармливать этого зверя. Сначала маленькими порциями — играла раз или два раза в неделю, просто чтобы не умер с голоду. Я пыталась поддерживать пальцы в форме, чтобы разбудить мышечную память.
Я по-прежнему проводила в постели все дни напролет и силой заставляла себя подняться ради каких-нибудь важных встреч. По-прежнему надевала маску, когда мне казалось это необходимым. Все это — рефлексы исполнителя, выходящего на подмостки. Иногда нужно уметь притворяться.
Однажды, когда я закупалась продуктами в Tesco[13], мне позвонил страховой агент, занимавшийся оценкой ущерба. Связь была плохая, я вышла в переулок, где было потише, жалея, что звонок не застал меня дома. У агента были скверные новости. Он пообщался с парой дистрибьюторов и выяснил, что моя скрипка не была застрахована должным образом. Она стоила намного больше той суммы, которую покрывала страховка. Это могло стать катастрофой. Еще одним ударом под дых. Я поспешила домой, схватила контракт. И наткнулась на пункт, который так боялась найти. Чтобы вы поняли, в чем тут дело, я объясню на простом примере. Скажем, некий инструмент застрахован на сумму в тысячу фунтов, но по факту стоит полторы. Если владелец хочет получить страховку, он обязан выплатить разницу, а именно пятьсот фунтов. В моем случае я должна была выплатить десятки, если не сотни тысяч. Это был бы конец. К счастью, Beare’s указали в договоре первоначальную стоимость скрипки: 750 тысяч фунтов, но это лишний раз напомнило мне о том, как все зыбко в мире дистрибьюторов скрипок. Для многих из них не существует ничего, кроме инструментов. А музыканты — просто досадная помеха. Только мешают назначить достойную цену. Надо думать, Страдивари только затем и делал скрипки, чтобы через пятьсот лет их стоимость взлетела до небес. Контракт остался в силе. Скрипку не нашли в течение шести месяцев, так что, по условиям договора, мне выплатили деньги. Да, я испытала облегчение, но никак не радость. Словно получила наследство по завещанию.
По крайней мере, я снова начала играть. Музыка тоже была формой бегства от мира. Она возвращала меня к жизни, но при этом уводила из реальности, которая грозила обрушиться мне на плечи неподъемной ношей и снова уложить в постель. Поистине, во многой музыке много печали.
Диск вышел с опозданием на три месяца. Странно, что я, хоть и не сделала почти ничего, чтобы приблизить это событие, очень обрадовалась. Sony дохнула на тлеющие угольки моей жизни, и они снова вспыхнули. Вернулись и слезы, ведь выход альбома должен был стать моим звездным часом. Столько всего должно было со мной произойти! Моя пластинка увидела свет. Я думала, что буду давать интервью, встречусь с миром, который ждал меня. Где-то пустовала сцена, сотни сцен, протянувшиеся до горизонта. Я же всю жизнь готовилась к выходу на них! Где все это — трепет, волнение, нервная дрожь? Где спокойная уверенность в своих силах? Ведь все это так близко, от меня требовалось лишь встать, выйти на свет, поднять смычок и… Но я сидела в Манчестере. Где не происходило ничего.
Все шло не так. Мой контракт был заключен с корейским отделением Sony, а значит, компаниям по всему миру нужно было покупать права на этот диск у них. План был таков: как только диск выйдет и начнет продаваться, остальные страны тут же подтянутся. Но не было ни концертов, ни рекламы, так что продажи в Корее оказались мизерными. Законы бизнеса суровы. Кому захочется покупать лицензию на диск, который не окупится? Даже iTunes не спасли бы ситуацию, Если альбом не находится у них в топе, о нем можно забыть. Я сорвала первоначальные сроки, и релиз прошел незамеченным. Профессионалы так себя не ведут. В Sony, конечно, понимали, что я сделала это не нарочно, но я прекрасно знала, как живет мир звукозаписи. Моя пластинка провалилась. Я работала ради этого момента целых два года. Это был мой второй альбом, и он был намного лучше, чем все, что я записывала прежде. Но в итоге он оказался бракованным фейерверком, растаявшим в ноябрьском вечернем тумане. Он взлетел на мгновение и рухнул обратно на землю. Я упустила свой шанс. И второго уже не будет.
Я поделилась своими переживаниями с Мэттом. Он создал для меня страницы на «Фейсбуке» и в «Твиттере». Сказал, что это поможет мне быстрее восстановить связь с миром. Я восприняла это как попытку меня ободрить, но уже очень скоро об этом пожалела. После моего недолгого сопротивления он добился (да, опять это слово), чтобы я передала ему все свои пароли, и стал управлять моими переписками. Меня это устраивало. Я не хотела ими заниматься. Я часто получала сообщения от интернет-троллей, и Мэтт показал мне, как нужно на них реагировать. Думаю, он хотел показать, что поддерживает меня, но это лишний раз доказало, что внешний мир с радостью готов ударить по больному.
Он начал потихоньку отстраняться от того, что произошло, от роли, которую он сыграл в этом деле. Он очень переживал, что был причастен к катастрофе, и часто говорил об этом. Но в его версии событий, оказывалось, что скрипка, за которой он должен был следить, лежала от остальных вещей на некотором расстоянии. В итоге виноватой получалась я, потому что выпустила ее из рук (и тут он был совершенно прав), а сам он оставался весь в белом. Больше всего меня теперь поражает, что я ни разу не пыталась это опровергнуть и как-то защититься. Почему? Неужели я была такой слабой или от горя потеряла чувство собственного достоинства, что мне было наплевать на его обвинения? Или все дело в том, что он был мужчиной, а я — Мин, которую приучили мириться с реальностью, где мужчины только и делают, что руководят, поучают и заставляют? Его упертость пересилила мою. Как и раньше, у меня бывали минуты озарения, когда я ясно видела, что эти отношения не для меня. Но при этом у меня все равно не было сил дать Мэтту отпор. Приближались его экзамены. Было бы жестоко бросить его в такой сложный, опасный момент. К тому же он наверняка сказал бы, что я делаю это сгоряча и не оцениваю ситуацию здраво. И опять оказался бы прав.