Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Увы. Кроме того, он-то как раз загримирован и участвует в заседаниях. Поначалу он не решался. Но через некоторое время поддался общей лихорадке, так сказать, как и многие другие до него. Поэтому меня и беспокоит его отсутствие. Мы ждали его две недели назад, он был назначен на одну роль. Он бы ни за что не пропустил своего выхода, уж очень он увлекся. Но я затрудняюсь указать вам на подозреваемого в толпе возбужденных масок. И все же замечу, что тех, кто впадает в такой ажиотаж при виде Робеспьера, наберется человек пятьдесят. Притом что убийцей может оказаться и теневой персонаж, действующий, так сказать, исподтишка, никак не проявляя на людях своей ненависти.
Шато перешел к ногтю безымянного пальца.
– А это что такое? – перебил его Адамберг, показав ему знак. – Вам он не попадался? Во всех трех случаях этот символ нарисовали на месте преступления.
– Первый раз вижу. – Шато покачал головой. – И что это должно изображать?
– Хороший вопрос. А вы сами как думаете? Учитывая общий контекст?
– Общий контекст? – повторил Шато, потирая лысый череп.
– Ну да. В контексте вашего Общества.
– Гильотину? – предположил Шато с видом двоечника, вызванного к доске. – Только какую? Ту, что была до? Или после? Или это смесь двух гильотин? В таком случае это противоречит здравому смыслу.
– Согласен, – сказал Адамберг, сунув руки в карманы.
Он тоже не понимал, как можно выследить кого-то среди семисот анонимных и загримированных членов Общества. На горизонте, беспардонно разрастаясь и запутываясь, скатывался новый клубок водорослей, еще более спрутообразный, чем тот, что донимал его накануне.
– Вы говорите, на ваших заседаниях разрешается присутствовать в качестве “непостоянных членов”.
– Да, трижды в год.
– А сегодня вечером? – спросил Адамберг.
– Что? Вы про себя? – спросил Шато и от удивления уронил пилку.
– А что, нельзя?
– Какой вам от этого прок?
– Посмотрим, что к чему, – пожал плечами Адамберг.
– Сегодня важное заседание. Вы услышите нескончаемую речь, произнесенную 5 февраля 1794 года, то есть 17 плювиоза II года Республики. Правда, в сокращенном варианте, не беспокойтесь.
– Хотел бы я на это взглянуть, – сказал Данглар.
– Воля ваша. Приходите в семь часов к семнадцатому подъезду, с тыльной стороны здания. Я достану вам костюмы и парики. Если вас это не смущает. В обычной одежде вас, ей-богу, зашлют на галерку, а оттуда ничего не видно.
– Кстати, почему вы не можете заменить своего Робеспьера? – спросил Адамберг.
Шато умолк, задумавшись, ему явно было не по себе.
– Вы все поймете сегодня вечером, – сказал он.
Адамберг, в темно-сером двубортном сюртуке, белой рубашке с поднятым до ушей воротником и шейном платке, завязанном спереди большим узлом, изучал себя, стоя перед высокими зеркалами в гардеробе Общества. Длинные гладкие черные волосы, собранные в хвост, доходили ему до середины спины.
– Скромно, но элегантно, – одобрил его Шато. – Не будем усложнять, – добавил он, – вряд ли вам пойдет что-то более замысловатое. Вы у нас будете сыном мелкого провинциального нотабля, с вас хватит. А вот вашему майору полагается кремовая жилетка, темно-лиловый фрак и кружевное жабо, как и подобает чуть сдувшемуся отпрыску славного рода воинов. Что касается вашего коллеги с рыжим прядями, то для него у нас есть парик, темно-синий жилет, фрак в тон и белые кюлоты. Назначим его сыном парижского адвоката, он блестящий молодой человек, но одевается неброско.
Десятки взволнованных мужчин, разодетых в шелка, бархат и кружева, обгоняли их, в спешке направляясь к большому залу. Некоторые, поотстав, зубрили в уголке текст своего выступления. Между собой они общались на языке былых времен, обращаясь друг к другу “гражданин”, и беседовали кто о смерти некой женщины от раздражения внизу живота, кто о мельнике, побитом камнями за похищение муки, или о кузене, священнике по роду занятий, сбежавшем за границу. Слегка растерявшись в водовороте этого, как ему показалось, гигантского детского маскарада, Адамберг, завороженный собственным образом, чуть не упустил своих спутников.
– Поторопись, “гражданин”, – сказал Вейренк, положив ему руку на плечо. – Заседание начнется через десять минут.
Лейтенанта оторопевший Адамберг узнал только по вздернутой губе. Да уж, убийце ничего не стоило, смешавшись с толпой, наблюдать в свое удовольствие за любым из присутствующих.
Данглар, порхая в лиловых шелках, отдал свой мобильник дежурному.
– А жаль, – сказал он радостно, – что эти костюмы больше не носят. В современной убогой одежде лично я многое теряю. Как случилось, что наше воображение настолько оскудело?
– Вперед, ваш выход, Данглар. – Подталкивая майора к высоким деревянным дверям, Адамберг забыл на мгновение, что в этом странном театре он оказался лишь для того, чтобы разворошить склизкую сердцевину водорослей.
Они устроились в центре, на “болоте”, в нескольких шагах от трибуны, где неведомый им оратор восхвалял недавние победы патриотических войск Республики. В зале с задрапированными каменными стенами и высоким деревянным сводом было холодно. Тут не топили, во всем соблюдая условия эпохи. В свете больших люстр Данглар всматривался в толпу, особенно в сидящих наверху слева распаленных монтаньяров.
– Вон Дантон, – шепнул он Адамбергу, – третий ряд, шестое место. Ровно через два месяца его казнят, и он это предчувствует.
– От восьмого эскадрона, – проворчал депутат рядом с ним, – осталось двенадцать лошадей и девять боеспособных солдат.
В эту минуту председатель дал слово гражданину Робеспьеру. В полной тишине, с поднятой головой он поднялся по ступенькам на трибуну и обернулся. Раздались бешеные овации, закричали сгрудившиеся на галереях для публики женщины, в толпе замахали флагами.
Мертвенно-бледный актер в седом парике и полосатом фраке, стягивавшем его тщедушную безжизненную грудь, обвел взглядом лица депутатов и, поправив круглые очочки, склонился над текстом своей речи.
– В лице ни кровинки, – сказал Адамберг.
– Он просто напудрен, как обычно, – прошептал Данглар, знаком попросив комиссара замолчать, но в ту же секунду внезапно стих и зал, повинуясь еле заметному жесту Робеспьера.
И тут раздался его голос, холодный, скрипучий, на удивление тихий. Он говорил то умиротворяюще, то агрессивно, иногда повторяясь и то и дело по привычке взмахивая рукой, и в его словах чувствовался невероятный, убийственный талант:
Настало время ясно определить цель революции и предел, к которому мы хотим прийти; настало время отдать себе самим отчет и в препятствиях, отдаляющих нас от него…[7]