Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала наблюдение за арестованными развлекало их своей новизной. Днем уже знавшие нас приводили своих приятелей посмотреть. А в промежутках, ночью, те, что не смогли прийти днем, шумно вторгались в нашу комнату, зажигали лампу и будили нас, толкая ножнами.
Они были точно дети-переростки. Некоторые приходили, нервно теребя рукоятку сабли и следя за тем, чтобы мы не оказались за их спиной. Другие – застенчиво и доверчиво, готовые стать друзьями. Эти целыми часами внимательно изучали французско-русский словарь, по складам рассказывая историю своей жизни. В особенности один дружески настроенный казак проводил почти все свое время с Робинзоном, и оба они горестно плакались о своих домах и детях. За эти восемь дней вся сотня перебывала у нас несколько раз. Они получили свои портреты, с непрестанным любопытством все снова и снова пересматривали наши вещи, щупали материю нашего платья, курили наши папиросы, дивились картинам Робинзона, изображавшим нью-йоркские виды, и бесконечно спорили между собой – действительно ли мы немецкие шпионы. Ни один из них никогда не был в Западной Европе, и они совершенно не знали, что она собой представляет.
Для большинства из них было безразлично – немцы мы или нет, но один жиденький парнишка с злым лицом и светлыми усами обращался с нами, как с пойманным ненавистным врагом. Когда он стоял у нас на часах, он шумно и без стука вваливался в комнату, расправлялся с нашими папиросами и попадавшимися ему под руку деньгами. Иногда, когда я читал, он вырывал книгу из моих рук. Мы прозвали его Иваном. На чистом английском языке мы предлагали ему прекратить это. Он нагло возражал нам по-русски. И так это повторялось изо дня в день.
Как-то раз, войдя к нам, Иван подскочил к столу, сгреб полную горсть папирос и сплюнул на пол.
– Пошел вон, Иван! – закричал Робинзон.
Иван выругался по-русски.
– Убирайся вон, или мы выставим тебя!
Казак стоял спиной ко мне, дверь была открыта. Я неожиданно обхватил его сзади за поясницу и, пробежав вместе с ним до площадки, дал ему пинка. Стуча шашкой и кинжалом, он покатился вниз по ступенькам длинной лестницы. Вскочив на ноги, он с яростным воплем выхватил свою шашку и угрожающе стал подниматься наверх. Робинзон и я держали дверь. Иван просунул клинок в щель и, злобно мыча, стал махать им. Стоявшие на площадке казаки прислонились к стене и принялись хохотать. В конце концов Иван ушел и никогда больше не показывался у нас…
Три раза в день казаки проезжали верхом по крутой улице около отеля и поворачивали налево. Они дико распевали длинную возбуждающую песнь, похожую на суровый старый гимн. При их приближении мы всегда высовывались из окна, и все они улыбались, проезжая мимо, оборачивались и рукой приветствовали нас, – все, кроме Ивана, который строил свирепые рожи и грозил нам кулаком, на что мы, высовываясь еще ниже, отвечали ему тем же…
Иногда, душным вечером, когда казак, стоявший во дворе, уставал сторожить нас и уходил, мы карабкались из нашего окна на остроконечную крышу и смотрели вниз на железные крыши и переполненные донельзя улицы города. К югу поднимались на холме два старинных шпица старой величественной католической церкви – остаток славных дней, когда королем Польши был Понятовский. Внизу, на темной боковой улице стояло большое непомеченное номером здание, в котором находились еврейская синагога и хедер – еврейская религиозная школа, – из этого здания день и ночь неслись неясное гудение учеников, читавших нараспев священные книги, и глубокие голоса равви и реббе, горячо споривших о запутанных вопросах «закона».
Людской поток из России прибывал и затоплял этот город старой Польши. С нашей крыши нам видны были колоссальные военные казармы и учреждения – необъятные постройки в четверть мили длиной, какие встречаются в Петрограде, и восемь церквей, строящихся или уже построенных, с поднимающимися в небо забавными луковицеобразными башнями красного или синего цвета или же раскрашенными яркими ромбами. Прямо перед нашим окном был «Святой холм». Над роскошным массивом зеленых деревьев, поверх фантастических монастырских башен поднимались шесть золотых куполов; ежевечерне и по праздникам гул больших колоколов таял в веселом перезвоне. С утра до ночи наблюдали мы за священниками, проходившими вверх и вниз по улице, – это были бородатые люди с лицами фанатиков и длинными волнистыми волосами, падавшими им на плечи; одеты они были в серые или черные, ниспадавшие до пят, шелковые рясы. Евреи на тротуарах смиренно уступали им дорогу. Теперь монастырь стал военным госпиталем. Группы девушек в красивых белых головных повязках русского Красного Креста торопливо входили и выходили из огромных ворот, у которых всегда стояли на часах два солдата. Там постоянно толпилась молчаливая кучка людей, с любопытством глазевшая сквозь железную ограду. Иногда можно было слышать протяжный вой сирены, нарастающий и затихающий где-то вдали, и сейчас же вверх по улице бешено проносился автомобиль, полный раненых офицеров. Один раз в большой открытой машине бился огромный человек в руках четырех сестер милосердия, старавшихся его удержать. На месте его живота была окровавленная масса, и он отчаянно кричал всю дорогу в гору, пока деревья не поглотили одновременно и автомобиль и его вопли.
Днем суматоха шумного города заглушала все остальные звуки. Но ночью мы слышали – или, вернее, чувствовали – сотрясение от гула неприятельских орудий, расположенных милях в двадцати от нас.
Непосредственно перед нашими глазами ежедневно проходила драма еврейской жизни в России. Стороживший нас казак надменно прохаживался по двору расположенного ниже нас дома, дети далеко обходили его, когда проходили мимо, молодые девушки, приносившие ему стаканы чая, старались улыбаться на его грубые заигрывания, пожилые люди вежливо задерживались, чтобы поговорить с ним, а за его спиной бросали взгляды, полные ненависти. Он расхаживал важно, точно лорд, он, этот покорный раб русской милитаристической машины; они низкопоклонничали и лестью приобретали благосклонность представителя господствующей нации. Мы заметили, что каждые два-три дня все евреи, молодые и старые, прикалывали к груди маленькие бумажные значки. Однажды утром хозяин вошел в нашу комнату с таким значком: это было дешевое изображение царской дочери, великой княжны Татьяны.
– Что это такое? – спросил я, указывая на портрет.
Он с горечью пожал плечами.
– Рожденье великой княжны, – сказал он.
– Но я уже два раза на этой неделе видел, как носили такие же.
– Через каждые два или три дня – рождение великой княжны, – ответил он. – По крайней мере, так говорят казаки. Казаки заставляют каждого еврея покупать такую картинку и носить ее в день рождения великой княжны. Она стоит пять рублей. Мы – только бедные евреи, слишком невежественные, чтобы знать, в какой день бывает рожденье великой княжны. Но казаки – русские, они-то знают.
– А что, если вы откажетесь купить? – спросил я.
Он многозначительно провел пальцем по своему горлу и издал хрипящий звук.
Грязнейшим местом был этот двор, полный отбросов из двух еврейских домов и всем, что постояльцы отеля выбрасывали из своих окон. От улицы отделял его высокий дощатый забор с громадными деревянными воротами, запиравшимися на крепкий засов. Дверь и нижние окна в доме были защищены тяжелыми деревянными ставнями, приделанными изнутри. Это было защитой от погромов. На заборе была прибита косая настилка из планок, по которой весь день со звонким смехом карабкались и съезжали, а порой лежали на животе, уткнувшись носом в забор, чтобы посмотреть на проезжавших мимо казаков, бесчисленные грязные ребятишки. Малыши ревели и возились в грязи на дворе. Из открытых дверей и окон разносился запах кошерной кухни и всякие иные запахи людей, слишком скученных и слишком бедных, чтобы соблюдать чистоту – нечто вроде того, что можно встретить в беднейших кварталах Ист-Сайда в Нью-Йорке.