Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему же несчастная?
— Потому — слепая.
— Слепая?
— Не в том смысле слепая, а что не видит, какой около нее человек ходит… Говорят, она будто тоже хочет в вашу партию войти. Да ведь кто хочешь может сказать: буду, мол, в вашей партии. Да не всякому дано быть.
Я посмотрел на Степаниду: ресницы черные, предлинные, как опустятся — совсем прихлопнут, спрячут ее взор, а поднимутся — покажут глаза, глубокие, темные, как вода под грозовой тучей. Лицо у нее продолговатое, узкое, щеки в густом и свежем румянце, лоб смелый, посадка головы горделивая. Много в Степаниде смутного и нерасцветшего.
— Глядите, вижу, на меня и думаете: «Зачем она? На что такая?» Да, правда, куда гожуся? Никуда. Я ведь молодая еще, мне тридцать. А взгляните: целая прядь седая. Я вам так доверчиво все про себя рассказываю. Клавдинька пришла раньше других, и угадайте — о ком мы с ней вдвоем тут разговор вели? Не угадаете! О вас, конечно! Она вам хорошо верит. Вы — счастливый!
ГЛАВА VII
Через день, в понедельник, на явке мне дали поручение — выступить у ворот Голутвинской мануфактуры, в переулке на Якиманке.
Я узнал, что Клавдия после допроса отпущена. Но Сундук, опасаясь слежки за Клавдией, рекомендовал нам всем соблюдать осторожность, не заходить к ней, не встречаться с нею, а ей самой от работы в организации на время отойти.
За день я побывал в своем новом, Голутвинском, подрайоне на четырех квартирах у рабочих, которые работали в ночных сменах и к полудню успевали выспаться. Они взялись в обед поговорить с нужными людьми на фабрике. Все время я с напряжением поддерживал в себе равновесие и куда-то вглубь угнал тревожное ожидание вечера.
Но вечер подошел. Наступили сумерки. Вспыхнули светлые точки фонарей… Я остановился на Каменном мосту. Кремль был тих, в Дорогомилове догорала последняя полоска зари… Стояла оттепель. Я влился в шумное, оживленное течение вечерней толпы, уносимый ею, как песчинка. А мысли мои были горды: вот, значит, я уже иду, и минуты приближаются; я выйду из этой колеи, отделюсь от этой толпы, сверну, войду в переулок — и произойдет что-то большое, что называют событием, — может быть, частица исторического события. И сердце мое начало стучать.
В переулке было пустынно. Ни одного прохожего. Как на мельнице падает вода в стремнину, лился гул от веретен на фабрике. Но так как он не умолкал ни на миг и был сплошной, тягучий, то казалось, что это тишина. Ее не нарушало, а скорее, может быть, усиливало ритмическое вдали где-то попыхивание низкой узенькой жестяной трубы с крышкой наверху.
Я спускался по переулку с Якиманки по левой стороне, а фабрика была внизу, в конце переулка, направо. Ее окна, хоть грязные и стиснутые, как щели, заливали сиянием переулок — так много их было. Отсветы ложились полосками на снегу.
Я остановился на противоположной стороне фабрики, наискось от фабричных ворот, и сел на скамеечку в нише у церковной ограды. Церковь была темна и заперта. Отсюда мне был виден, как на ладони, выход из фабрики. Надо было только ждать. Я посмотрел на часы: до конца работы оставалось еще две минуты. С фабрики лился все тот же сплошной гул станков, и ничто не предвещало близкого окончания работы. А может быть, я ошибся и долго еще не будет конца работе? Хорошо бы подольше, хорошо бы отложить это все на завтра, завтра лучше это у меня выйдет. Нет, уж пусть лучше сегодня, сейчас же, скорее, в эту минуту, в этот миг!
Прошла уже минута или нет? Я посмотрел на часы: нет, еще не совсем, протянулось лишь сорок секунд. А где-то, как будто далеко, за какой-то гранью, жила своей обычной жизнью Москва.
Я нащупал в кармане кепку, хотел уже надеть ее. Все готово, только мыслей никаких. О чем говорить буду, как начну, совсем не знаю. Но скорее же, скорее!
— Куда тебя черти-дьяволы несут? — послышался старушечий голос за калиткой соседнего двора. — Ишь ты, за воробьем взвилась! Ну, значит, оттепель постоит, коль кошка играть охоча.
И вдруг возникли и понеслись режущие, звенящие звуки колокола на фабричном дворе, вначале медленные, потом чаще, чаще и перешли в набатную дробь. Мгновенно стих гул станков, и стало как-то холоднее в переулке. Я быстро сорвал с себя шапку, сунул ее за пазуху, вытащил из кармана кепку и надвинул ее на лоб. Колокол все еще звучал. И потом сразу смолк, как будто у него разорвалось сердце от волнения и ожидания. На фабрике почувствовалось движение людских масс. Начинал долетать до меня говор. Наконец обе половины ворот распахнулись. Вначале выскочила небольшая группа, человек в двадцать — тридцать; выскочила стремительно и тут же у ворот на тротуаре остановилась. Я сорвался с места и побежал через дорогу к воротам. Пока я перебегал мостовую, толпа из ворот пошла широкой волной, Кое-кто останавливался, поджидая, а большинство начало растекаться в стороны. Добежав, я вскочил на тумбу и крикнул во весь голос:
— Товарищи!
Меня сразу окружили кольцом те, что выбежали первой кучкой. Это были предупрежденные о митинге наши и сочувствующие нам. Остальные, из тех, что стали было уходить, остановились.
Я крикнул еще раз: «Товарищи!» — и оглядел толпу: народу около меня собралось уже сотни три-четыре и все прибывало со двора. Толпа уже заполнила переулок почти во всю его ширину. Ряду так в четвертом-пятом от меня пожилой рабочий, тощий, рыжий, конопатый, в картузе с полуоторванным, свисавшим козырьком, одетый в грязную коленкоровую на вате куртку, впился в меня глазами и застыл. В его взгляде было что-то насмешливое и заранее разочарованное: ну, мол, говори, говори, все это мы уж слыхали, нового не скажешь. Я тоже прилип к нему взглядом и никак не мог оторваться от его глаз,