Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дженни первый раз видела дом изнутри. И нашла, что все здесь великолепно. Просторно, отделано со вкусом; выступающие балки на потолке, большие книжные шкафы вдоль стен, лакированный паркет и огромные окна во всю стену с панорамным видом на океан. Помимо своей воли она представила, как живет здесь вместе с Гарри: летом они будут завтракать на террасе, зимой запрутся в тепле, у камина в гостиной, и он станет читать ей отрывки из своего нового романа. Зачем ехать в Нью-Йорк? Они и здесь будут так счастливы вместе. Им ничего не будет нужно, кроме них самих. Она разложила еду на столе в столовой, расставила посуду, которую нашла в буфете, и, закончив, села в кресло и стала ждать. Пусть ему будет сюрприз.
Она ждала час. Куда он мог деться? Ей стало скучно, и она решила заглянуть в другие комнаты. Первая дверь вела в кабинет на первом этаже. Там было тесновато, но все удобно обустроено: шкаф, секретер эбенового дерева, книжные полки на стене и широкий деревянный пюпитр, заваленный бумагой и ручками. Так вот где Гарри работает. Она подошла к пюпитру, просто так, взглянуть одним глазком. Она не хотела тайком читать, не хотела обмануть его доверие, ей просто хотелось увидеть, что он целыми днями пишет о ней. Уверенная в своем праве, она взяла из стопки верхнюю страницу и с бьющимся сердцем прочла. Первые строчки зачеркнуты и замазаны черным фломастером, так что ничего нельзя разобрать. Но ниже написано вполне четко:
Я хожу в «Кларкс», только чтобы видеть ее. Я хожу туда, только чтобы быть рядом с ней. Она — все, о чем я всегда мечтал. Она живет во мне. Я одержим. Я не имею права. Мне нельзя. Мне нельзя туда ходить, нельзя даже оставаться в этом злосчастном городе: я должен уехать, бежать, никогда не возвращаться. Я не имею права ее любить, это запрещено. Может, я сошел с ума?
Сияя от счастья, Дженни расцеловала листок и прижала его к груди. Потом закружилась и громко воскликнула: «Гарри, любимый, вы не сошли с ума! Я тоже люблю вас, и вы имеете на меня все права на свете! Не убегайте, мой милый! Я вас так люблю!» В восторге от своего открытия, она поскорей положила листок обратно на пюпитр, чтобы ее не застигли, и сразу вернулась в гостиную. Улеглась на тахту, подняла юбку так, чтобы были видны ляжки, и расстегнула пуговицы, обнажив грудь. Никто никогда не писал ей ничего более прекрасного. Как только он вернется, она отдастся ему. Подарит ему свою девственность.
В эту самую минуту Дэвид Келлерган зашел в «Кларкс», уселся за стойку и заказал, как всегда, большой стакан теплого молока с гранатовым сиропом.
— Вашей дочери сегодня нет, преподобный отец, — сказала Тамара, наливая ему молоко. — Она отпросилась.
— Я знаю, миссис Куинн. Она на море, с друзьями. Уехала на рассвете. Я предлагал ее отвезти, но она отказалась, велела мне отдыхать, оставаться в постели. Такая милая девочка.
— Вы совершенно правы, преподобный. Я ею очень довольна.
Дэвид Келлерган улыбнулся; Тамара на минуту задержала взгляд на низеньком жизнерадостном человечке с добрым лицом и в круглых очках. Лет пятидесяти, худой, с виду скорее хрупкий, он, однако, излучал огромную силу. Говорил всегда спокойно и взвешенно, никогда не повышал голос. Она очень уважала его, впрочем, как и все жители города. Ей нравились его проповеди, несмотря на рубленый выговор южанина. Дочь была похожа на него: нежная, вежливая, услужливая, приветливая. Хорошие люди были Дэвид и Нола Келлерган; настоящие американцы и настоящие христиане. Их очень любили в Авроре.
— Сколько вы уже у нас живете, преподобный отец? — спросила Тамара Куинн. — У меня такое впечатление, что вы здесь были всегда.
— Скоро шесть лет, миссис Куинн. Шесть прекрасных лет.
Преподобный обвел взглядом зал и, как завсегдатай, сразу заметил, что столик номер 17 не занят.
— Смотри-ка, писателя нет? Это нечасто случается, верно?
— Сегодня нет. Знаете, он такой приятный человек.
— Мне он тоже очень симпатичен. Я его здесь и встретил. Он любезно согласился прийти в школу на концерт по случаю окончания учебного года. Мне бы хотелось, чтобы он стал членом нашего прихода. Нам нужны известные личности, чтобы расшевелить этот город.
Тут Тамара вспомнила о дочери и, не удержавшись, с легкой улыбкой поделилась великой новостью:
— Только никому не говорите, преподобный: между ним и моей Дженни что-то намечается.
Дэвид Келлерган улыбнулся и отхлебнул большой глоток молока с гранатовым сиропом.
В Рокленде шесть часов. На террасе кафе Гарри и Нола, одурев от солнца, потягивали фруктовый сок. Нола просила, чтобы Гарри рассказал ей о своей нью-йоркской жизни. Ей хотелось знать все:
— Расскажите мне обо всем, расскажите, что значит быть там звездой.
Он знал, что она представляет себе жизнь, полную коктейлей и пирожных, но что он мог ей сказать? Что он совершенно не тот, кем его вообразили в Авроре? Что в Нью-Йорке он никому не известен? Что первая его книга прошла незамеченной, а сам он до сих пор был ничем не примечательным школьным учителем? Что у него больше почти нет денег, потому что все сбережения он угрохал на аренду Гусиной бухты? Что у него не получается ничего написать? Что он самозванец? Что гордый Гарри Квеберт, известный писатель, живущий в роскошном доме на морском берегу и целыми днями пишущий в кафе, просуществует всего одно лето? По сути, он не мог сказать ей правду: это почти наверняка значило бы ее потерять. И он решил выдумывать, играть до конца роль своей жизни — роль одаренного, уважаемого художника, уставшего от красных дорожек и нью-йоркской суеты и приехавшего в маленький городок Нью-Гэмпшира, чтобы дать необходимую передышку своему гению.
— Вам так повезло, Гарри, — восхищенно воскликнула она, выслушав его рассказ. — У вас такая увлекательная жизнь! Иногда мне хочется взлететь и оказаться далеко отсюда, далеко от Авроры. Знаете, я здесь задыхаюсь. Мои родители — тяжелые люди. Отец хороший, но он церковник, у него свои заморочки. А мать, она так сурова со мной! Можно подумать, она никогда не была молодой. Да еще этот храм по воскресеньям, он мне до чертиков надоел! Не знаю, верю ли я в Бога. А вы верите в Бога, Гарри? Если да, тогда я тоже буду верить.
— Не знаю, Нола. Теперь уже не знаю.
— Мать говорит, мы обязаны верить в Бога, иначе он нас жестоко накажет. Иногда я говорю себе, что, если сомневаешься, лучше честно признаться.
— Вообще-то, — заметил Гарри, — единственный, кто знает, существует Бог или нет, — это сам Бог.
Она рассмеялась. Простодушным, невинным смехом. Потом взяла его за руку и спросила:
— А человек имеет право не любить свою мать?
— Думаю, да. Любовь — это не обязанность.
— Но это есть в десяти заповедях. Возлюби своих родителей. Четвертая или пятая, уже не помню. Между тем первая заповедь — это верить в Бога. Значит, если я не верю в Бога, я не обязана любить свою мать, правда? Она такая суровая. Иногда запирает меня в комнате, говорит, что я распутная. Я не распутная, мне просто хочется быть свободной. Хочется иметь право немножко помечтать. Боже мой, уже шесть часов! Как бы я хотела, чтобы время остановилось. Пора возвращаться, а мы даже не успели потанцевать.