Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ян представил, как в трех тысячах километров отсюда Иосиф и Гедали ставили памятник отцу, мраморную глыбу с цифрами. Отцу было пятьдесят шесть лет.
Яков появился последним. Все трое постояли у могилы; стемнело.
Бабушка и Урсула. Нет, не так: бабушка и была Урсула. «Человек не связан с землей, если в ней не лежит его покойник».
Связан – и значит, не может оставить их, недвижимых, отмеченных куском камня.
Оказывается, может.
Ужинать Яков отказался. Поставил на проигрыватель пластинку, сам отошел к окну. Слушал и курил. Гремел Бах. Яков повернулся к Аде и коротко бросил:
– Уезжаю.
Прижав ладонь ко рту, сестра испуганно уставилась на него.
Скупо, без интонации, брат описал вызов к завлабу, приглашение на конференцию в Англию, многословное сожаление: пойми, Яков, не успевают оформить документы, осталось три дня до начала. Он увидел дату на письме – месячной давности – за секунду до того, как завлаб накрыл его репринтом.
Не дослушав «Хорошо темперированный клавир», Яша выключил проигрыватель. Чего сроду не бывало.
– Все, – подытожил он. – Конец.
…До расставания с ним оставался почти год, однако любой конец есть начало, как это заметила слепая Урсула, и цифры на мраморе так же условны, как имя, ведь Урсула могла зваться Кларой или Бестужевкой (то бишь Анной Ермолаевной), как и случится через четыре года; имя так же условно, как время. «Время по кругу вертится, и мы опять пришли к тому, с чего начали», то есть к октябрьскому дню десять лет спустя, когда семья – мать и сын – получила разрешение на отъезд.
1
Когда начала меняться жизнь, с отъездом Якова? Теперь в просторной комнате остались двое. Частное, семейное дело.
Несколько лет прошли ровно, со всеми предсказуемыми событиями, только быт осложнился – магазины пустели. Хватали что есть (завтра не будет), особенно соль, мыло, спички. Раскупили сигареты, даже пачки с простым грубым табаком; говорили: «махорка». Кому сейчас могла понадобиться махорка?! – брали, совали в нейлоновые сумки. Лишь бы не было войны, повторяли как заклинание.
На смену последнему кремлевскому старцу пришел энергичный, азартный новый генсек Горбачев и заговорил неслыханное: перестройка, ускорение, гласность (признав таким образом существующую безгласность). «Ты послушай, что в “Известиях”! – Ада шуршала газетой. – Никогда такого не было, послушай!..»
От новизны захватывало дух: свобода слова! печати!..
…что сразу сказалось на киосках «Союзпечати», и везло тем, у кого были знакомые продавцы. Газеты, холодные и волглые от типографской краски, журналы расхватывали с такой же скоростью, как дефицитные яйца, творог и колбасу. Правда, на журналы, в отличие от продуктов, можно было подписаться, если выстоишь очередь на почте. Советскому ли человеку привыкать к очередям? Однако свободой слова не насытишь пустой живот. В очередях все чаще слышалось слово «карточки», что напоминало о войне, которой не было.
…«Я тебе покажу свободу слова, паршивец! – кричала Ксения, гоняясь по всей квартире за сыном. – Все дети как дети, только меня на всю школу срамят!» Пока мальчик отсиживался у Павла Андреевича, Ксения жаловалась Аде: «Со школы пришла, тетрадку мне показали. Все дети как дети – пишут, что хотят мира во всем мире, а мой паршивец один выпендрился. Хочу, мол, велосипед; а?!»
Что-то вяло закопошилось в Адиной памяти: школа, тетрадка… но не ожило.
Нет, карточек не было, мало ли что в очереди бабы паникуют! Зато стали выдавать талоны, где продукты назывались обобщенно, безлико: «колбасные изделия», «стиральный порошок», «макаронные изделия»… Не Италия, в самом деле. Наибольшим спросом пользовались талоны на сахар и водку, что понятно: под интригующие речи о рыночной экономике в стране объявили борьбу с алкоголем глобального масштаба, и нового генсека крыли по всем законам свободы слова. К тому же на экранах телевизора его стали показывать за письменным столом в Кремле со стаканом молока, которое он наглядно отхлебывал.
Лишь бы не было войны…
Война шла в Афганистане.
Но Афганистан далеко, да разве это настоящая война? Нет: ограниченный контингент.
Если кто-то задумывался, какими рамками контингент этот ограничивался, то не матери, провожавшие в армию своих сыновей, – они провожали на войну.
Которой «лишь бы не было».
Подоспела новая, совсем уже апокалиптическая: Чернобыль, звезда полынь. И ближе, чем Афганистан. И страшней.
Яков звонил часто; похоже, знал он больше сестры и племянника и, соответственно, больше тревожился. Кричал, чтобы Ада не вздумала ездить в командировки ни в Киев, ни в Минск, однако толком объяснить не мог – разъединяли. Может, и не в свободе слова дело, а в перегруженном международном телефоне: все звонили, все беспокоились.
Тревога брата передавалась Аде, но объяснения сына выслушивала недоверчиво: «Ты преувеличиваешь. Яшка паникует – это же всего один блок!» Ян зверел. Всего один блок. То же, что ограниченный контингент. Яков прав: она дура, просто дура. Не понимает, какая черная пропасть открылась Чернобылем.
Гласность отступала, когда касалось Чернобыля. Западные станции глушили как никогда.
Движение, которое началось отъездом Аркадия, нескольких знакомых в институте, затем – Сани, набирало силу. Каждый отъезд – частное, семейное дело, расставание с зыбкой надеждой на встречу, теоретически возможную, но слишком маловероятную, чтобы на нее уповать.
…От проводов Якова до встречи Горбачева с Рейганом прошло семь лет – библейский срок ожидания, томлений, надежды. Забулькало в приемнике извивающееся слово «Рейкьявик», где были произнесены слова о правах человека. Сильные мира сего изменили судьбу троих и судьбы сотен тысяч им подобных.
Переговоры в Исландии не были секретом для советской прессы – гласность, – но Ян привычно полагался на «вражьи голоса». На другой стороне мира Яков узнал о Рейкьявике из тех же «голосов», которые для него давно не были вражьими, и быстро принял сигнал.
…Мир менялся. Переговоры в Рейкьявике положили конец холодной войне. Через три года в Афганистане закончится война горячая, часть ограниченного контингента вернется домой.
Только из Чернобыля вернуться было нельзя.
…Вероятность отъезда (а значит, встречи) возрастала с каждым днем и через три года (сколько принято ждать обещанного) стала реальностью в виде двух чемоданов на каждого.
Три пластинки «Хорошо темперированного клавира», Михин рисунок с Тилем и Ламме, вложенный в газету, и его собственный портрет школьных времен «Завтра история», хотя история была вчера, сегодня и каждый день, толстый том «Смерть Артура» Ян укладывал под истошные вопли матери: «Возьми свитер! Плед!.. Оставь, уйди, я сама!»