Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И верно, так делали прочие.
И сам Еська… сколько продержится? Десять лет? Двадцать? Власть выедает душу. И когда тело останется пустым, обессиленным… что будет?
— Нет. — Еська покачал головой. — Спасибо, но это лишнее…
— Видишь, и не жадный. Жадность людей губит, — сказал Безликий, чье лицо исказила судорога. — Все-то им мало… и мне было… теперь много, а чего с ним делать? Нет, вот встану я перед Калиновым мостом… выдержит ли за грехи мои тяжкие? Аль развалится? Ты как думаешь?
— Никак.
Не Еське чужие грехи судить.
— Развалится… гореть моей душе белым пламенем… ничего, как-нибудь… я-то на радостях выпил лишку… как же… будет дочка шлюхина знатною боярыней. А протрезвел, и говорят, что, мол, поволокли ее на царское подворье… и там секли, и клеймили… а после, по старому закону, в землю закопали по шею. Да так и оставили.
Еська о таком слыхал.
Только закон тот когда еще писан был? В стародавние времена, когда казнили людей казнями лютыми. И медведями драли, и в масле варили, и прочие бесчинства учиняли.
Давно уж от их отказались.
Вешают.
Секут.
С иных и шкуру сдирают, но то — за особые злодейства. Но чтоб живою и в землю…
— Думал оставить ее… да куда ж ты… хоть дура, а родная. Денек посидела, там и вытащили. Ох и свербит… — Он поскреб редкую бороденку и руку вытер о штаны. — Гляди, Рудый… не забижай девку зазря.
Такую обидишь.
Протяжно заскрипела дверь, отворяясь, и Безликий надел маску.
Поплыли резные черты. И показалось, что кривой рот, не рот — трещина в сухом дереве, вот-вот раскроется, исторгнет немый крик. Щучка дернулась было…
— Цыц, — рявкнул Безликий.
И болью запахло, кровью дурною, нутряной, заразу несущей.
— Вот, привел. — Нищий втолкнул человека, голова которого была укутана плащом. Да еще для верности веревкою конопляной перетянули.
— От же ж… я тебе чего велел? Пригласить, а не уморить. Сымай свою тряпку.
Еська не сомневался, что плащ был вонюч и грязен, в таком задохнуться и вправду недолго, а то и помереть от смраду.
Нищий с пыхтением развязал веревку и плащ сдернул.
— Здрасьте, ваше святейшество, — сказал Безликий и поклонился.
Вежливо так. Без глуму. И жрец — седобородый старец с лицом светлым, со взглядом ясным, на поклон поклоном ответил.
— И вам доброе ночи… уж не знаю вашего имени, простите.
— Безликий я. Так люди прозывают.
— А матушка как звала?
Жрец, видать, из новых, коль посмел этакий вопрос задать. Но Безликий не обозлился, ответил:
— Кто ж ее, шалаву, ведает… мы не для того вас пригласили. Уж не держите зла на человека моего. Он услужить спешил, а голова пустая. В пустой-то голове всяк знает, что дурости полно…
— Божиня велела прощать чад своих неразумных.
— От и простите его…
Старец стоял, сложивши руки. И спокоен был, и благостен… этаких Еське редко встречать доводилось. И всегда-то удивляла их готовность прощать что бы то ни было, хоть разлитые на стул чернила, хоть…
— Божиня простит. — Жрец коснулся сложенными щепотью пальцами лба. — Неисповедимы пути ее. И коль привели меня в сей дом, стало быть, имеется в том нужда.
— От имеется и превеликая… дочку замуж выдаю. Единственную.
Жрец повернулся к девке.
Если и удивили его что вид Щучкин, что клеймо на ее лбу, виду не показал. Улыбнулся приветливо:
— Рад за вас…
У нее аж щека дернулась. Не разделяла Щучка этакой радости. И Еська понимал.
— А это, — Безликий ткнул пальцем в Еську, — жених. Счастливый…
— И вы хотите…
— Чтоб обвенчали их.
— Тут? Быть может, имеет смысл в храм…
— А разве не сказано, — произнес Безликий нарочито мягким голосом, — что всякое место в этом мире и есть храм Божинин, ибо сотворено ее волей и по ее разумению?
Жрец провел ладонью по седой бороде.
— Приятно встретить человека, который читал священные книги… и запомнил, что в них написано. Тогда, быть может, вспомнит он, что брак — есть единение душ пред лицом Божини, что не может он быть заключен против воли. И не может быть расторгнут.
— А то! Конечне, помню… Еська, ты ж не пожелаешь браку расторгнуть?
Еська подавил тяжкий вздох и покачал головой.
— Ей такое и подавно в голову не придет…
— И по доброй воле? — Жрец прищурился.
— А то как же…
Старик повернулся к Еське. Глаза его были прозрачны, как вода в лесном озере. И голова закружилась, повело вдруг. Исчез смрад подземельев, но пахнуло свежестью леса, хвоей и сырой землей, первоцветами, ключом тем, который пробился сквозь каменную подложку поместья…
Пить захотелось со страшною силой, но не всякой воды, а студеной, от которой зубы ломит и горло першит. Чтоб и сладкая, и горькая была. Захотелось.
…и отпустило.
— Что ж. — Старик глядел уже на Щучку. — Если так… будь по вашему.
…обряд не занял много времени.
— …черноягодень надобно сымать еще недозревшим. Аккуратно поднимаем лист, ягоду берем двумя пальцами. — Марьяна Ивановна показала, как надобно оную ягоду брать. — И бережно, но крепко. Раздавите — только пальцы зазря перемажете.
Егор крякнул.
У него-то руки даром что боярские, а не приученные ягоды рвать. И недоспелая, тугая еще ягодина лопнула на раз. Потек по пальцам едкий черный сок. Вопьется, въестся намертво. Я по себе ведаю, его ни мылом, ни щелочью, которою одежду стирают, ни иным каким способом не вывесть. Будет держаться седмицы две.
— …и не спеша скручиваем. Скручиваем, я сказала! — Марьяна Ивановна хлопнула Ильюшку по плечам тоненькою веточкой. — Чем ты слушаешь?
— Извините. — Ильюшка тоже пальцы грязные платочком отер. — Не выходит…
Еська молча подкинул на ладони сорванную ягоду. И выбрал-то, ирод, потемней, почти спелую. Этакую снять не у каждого выйдет.
Я от не рискну.
Да и… зачем? Пользы-то в ней чуть, одна горечь осталась. Черноягодень — растения хитрая, с норовом, хоть и полезная дюже. Зальешь сушеные ягоды варом, и выйдет компота черная, что деготь, горьковатая, зато от одного глоточку сил прибудет, и немало. Плеснешь такой на рану — и кровь остановится.
Промоешь иную, старую, загноившуюся, и зараза отступит.