Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так ты не любишь телефон? Тогда встречаемся на Центральном вокзале (там, куда приходит твой поезд) в семнадцать часов. Посреди зала у круглой решетки (называемой в народе голубятником). Я тебя там встречу. Но звони, если что-нибудь не срастется! (Твоя нелюбовь к телефонии должна иметь свои пределы.)
Вот такая переписка. Я не сомневался в искренности его приглашения пожить у них, но оно мне все равно претило. Встреча за чашкой кофе больше соответствовала бы обстоятельствам. С другой стороны, я ничего не теряю. И родом он всего лишь с Хисёйи.
Я закрыл почту и, прежде чем встать и взять рюкзак, бросил взгляд на столик трех отроковиц. Та, которая держала речь, говорила с обиженным надрывом и давила, поэтому отвечали ей так же. Если бы они молчали, я дал бы им лет девятнадцать. Но теперь видел, что им по пятнадцать.
Сидевшая ближе ко мне повернула голову и снова встретилась со мной взглядом. Не открытым, не что-то мне передающим, исключительно чтобы удостовериться, что я на нее смотрю. Тем не менее что-то он открыл. Сверкнула молния как будто радости. И пока я шел к кассе расплатиться, грянул гром осознания. Мне тридцать три года. Я взрослый мужик. Почему я продолжаю думать так, как будто мне двадцать? Когда уже я вырасту из юношей? У моего отца в тридцать три года был один сын тринадцати лет и второй девяти, был дом, машина, работа; рассматривая его фотографии того времени, видишь мужчину, и он и вел себя как мужчина, — напомнил я себе, встал у кассы и положил горячую ладонь на холодную мраморную плиту. Официантка поднялась со стула и пришла получить с меня деньги.
— Сколько я вам должен? — спросил я.
— Ursäkta?[33] — переспросила она по-шведски.
Я вздохнул.
— Сколько стоит?
Она взглянула на экран перед собой.
— Десять.
Я протянул ей мятую двадцатку.
— Не надо сдачи, — сказал я и, опередив очередное ursäkta, заполонившее эту страну, пошел прочь. Часы в главном зале показывали без шести минут пять. Я встал на прежнее место и рассматривал тех, кто у решетки кого-то ждал или просто тусил. Поскольку ни один из них не подходил под мои скудные сведения о Гейре, я рассматривал публику в зале. От киоска на противоположной стороне шел низкого роста мужчина с большой головой и таким странным выражением лица, что я проводил его взглядом. Ему было порядка пятидесяти, золотистые волосы, широкое лицо, большой нос, чуть кривой рот и маленькие глазки. Вылитый гном. Но одет в костюм и пальто, в руке держал элегантный кожаный портфель, под мышкой — газету, и, наверно, как раз эта иная сущность, пробивавшаяся сквозь городское обличье, заставила меня провожать его глазами, пока он не нырнул вниз на перрон пригородных электричек. Вдруг я увидел, до чего все старое. Спины, руки, ноги, головы, уши, волосы, ногти: все, из чего состояли тела сновавших по вокзальному залу людей, было старым. Гул голосов, расходившийся от них, стар. Даже радость была стара, даже стремления и ожидания от будущего, все старо. Хотя для нас все ново, для нас оно принадлежит нашему времени, принадлежит очереди на такси перед вокзалом, кофемашинам на стойках кофеен, и рядам журналов на полках в киосках, мобильникам и айфонам, одежде из гортекса и ноутбукам, которые внутри сумок движутся по вокзалу в поезда, и скоростным поездам и автоматическим дверям, билетным автоматам и электронным табло, на которых высвечиваются станции назначения.
Старому нет здесь места.
Тем не менее оно наполняет все.
Ну и чудовищная мысль.
Я сунул руку в карман проверить, на месте ли ключи от камеры хранения. На месте. Похлопал себя по груди — тут ли кредитки? Тут.
В хороводе лиц вдруг мелькнуло знакомое. Сердце забилось быстрее. Это был не Гейр, другой, еще более дальний знакомый. Приятель друзей? Или мы в одной школе учились? Я улыбнулся, когда вспомнил: это же мужчина из «Бургер Кинга». Он встал перед табло отправления поездов. Большим и указательным пальцами руки, в которой он нес дипломат, мужчина стискивал билет на поезд. Чтобы сравнить номер поезда на билете с номером на табло, он поднял чемодан к глазам.
Я взглянул на часы в конце зала. Без двух минут. Если Гейр и вправду так пунктуален, как я решил, он уже должен быть на месте. Я последовательно осмотрел лица всех шедших в мою сторону людей. Сначала всех слева, потом справа.
Вот.
Это, должно быть, Гейр.
Да, это он. Я вспомнил лицо, едва его увидел. И он не только шел ко мне, но и смотрел на меня. Я улыбнулся, как мог незаметно вытер ладонь о штаны и протянул ему, как только он остановился передо мной.
— Привет, Гейр, — сказал я. — Давненько не виделись…
Он тоже улыбнулся. Выпустил мою руку чуть ли не раньше, чем взял.
— Да уж, — сказал он. — А ты почти не изменился.
— Шутишь?
— Нет-нет. Ты и в Бергене был точно таким. Высокий, серьезный, в пальто.
Он рассмеялся.
— Идем? — спросил он. — Где твой багаж?
— В камере хранения внизу. Может, кофе сначала попьем?
— Давай. Где хочешь сесть?
— Мне все равно, — ответил я. — Вот у выхода какое-то кафе.
— Отлично. Давай туда.
Он пошел вперед, остановился у столика, спросил, не глядя на меня, нужен ли мне сахар и молоко, и скрылся в направлении прилавка, пока я снимал с себя рюкзак, усаживался и доставал табак. Я смотрел, как он обменялся несколькими репликами с барменшей, как протянул ей купюру. Хотя я узнал его, то есть мой подсознательный образ Гейра совпал с оригиналом, ощущение от него было не таким, как я ожидал. Физически он оказался и не таким, в нем почти не чувствовалась тяжелая телесная мощь, которую я ему приписал, видимо, памятуя о его занятиях боксом.
Мне страшно хотелось спать, лечь в пустой комнате, погасить свет и пропасть с радаров. Я мечтал об этом, а предстояли мне несколько часов социальных ритуалов и светской болтовни; хватит ли мне выдержки? Я вздохнул. Электрический свет лился с потолка на весь зал и бликовал на оконном стекле, металлических предметах, мраморных столешницах и кофейной чашке — одного этого должно было бы хватить мне для радости, что я здесь сижу, что я это вижу. И сотен людей, сновавших тенями по вокзалу, должно было бы хватить. Тонья, такая прекрасная, я прожил с ней восемь лет, делил жизнь, могла бы сделать меня счастливым. Ингве, мой брат, и его дети — я должен был бы радоваться им. Вся музыка, какая есть, все книги, какие есть, все искусство, какое есть, — радоваться, всему этому мне следовало бы радоваться. Вся красота мира, якобы нестерпимая, оставляла меня безразличным. Я был безразличен к своим друзьям. К своей жизни. Так было, и было так долго, что дольше я не смог, решил что-то изменить. Я захотел снова стать счастливым. Звучит глупо, я никому не мог в этом признаться, но дело обстояло именно так.