Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красное пламя пожара в черном осеннем лесу… Взметнулась стихия битвы.
Судьба на кону. На кону жизнь. Кто будет повержен? Кто победит? На одном крыле верх одерживают воины, одетые в красное, на другом — в черное. Одни берут натиском, другие — числом. Судьба на кону. На кону жизнь.
Валились убитые наземь, как подкошенные. Обе стороны несли большой урон, но не было, казалось, числа ханскому войску, а ряды кипчаков заметно поредели, — так все слабее и ниже становятся языки пламени, встретившись с водой…
Кипчаки потеряли в сражении более пяти тысяч человек. Кудаяр-хан лишился около десяти тысяч отборного войска. Мусулманкул отступил в сторону гор.
По залитому кровью полю битвы носились жадные грабители, догола обирали мертвых, срывали с них оружие и одежду. А назавтра обрушился жестокий набег на оставшиеся беззащитными селения кипчаков. Кровью и дымом запахло над селениями, и скоро осталось там, как говорит присловье, из твердого — одни лишь камни очагов, из мягкого — зола.
Горело сердце у Мусулманкула, как узнал он о набеге. А что делать? Что? Он растерял силы, и нужно было вновь собирать их, но когда? Где взять время? Мусулманкул повернул назад. Шел с остатками своего войска по ночам, а затем сдался Утембаю-кушбеги и Нармамбету-датхе:
— В чем вина беззащитного народа? Родичи мои, если слушаются вас проклятые собаки, остановите грабеж и насилие. Вот я сам пришел к вам. Кто хочет сводить счеты, пускай сводит их со мной. Не склонил я голову перед своею судьбой, но склоняю ее перед судьбами вдов и сирот. Покарайте меня, убейте меня вы сами. Мужественному смерть не страшна. Об одном лишь прошу вас — не отдавайте меня в лапы проклятому псу. У нас с вами одна кровь. Если выдадите вы меня, пойдет о вас худая слава, пятно будет на вашей чести. Убейте меня сами. Скажите, что наказали меня, убили, пусть успокоятся черные халаты на этом и дадут покой ни в чем не повинному народу… А если… если не убьете меня, братья мои, объединяйтесь, пусть один из вас указывает путь, пусть другой возглавит войско, — попытайтесь спасти кипчаков. Я не стану вам поперек дороги, клянусь. Можете накалить лезвие кетменя и поднести его к моим глазам. Я не закрою их, пусть они лопнут у меня. Тогда и вы успокоитесь, и я тоже. Отвезите меня потом в горы, оставьте меня в лачуге у какой-нибудь одинокой вдовы-старухи. Черные халаты тому виной, я ли, вы ли, но только страшные беды обрушились на кипчаков. Если трудно вам придется, братья мои, если не найдете выхода, приходите ко мне за советом, не гордитесь. Надо нам, братья, вместе подумать о том, как сделать, чтобы не перевелся род кипчаков. Я все сказал…
Они же думали о том, что если выдадут Кудаяру его врага, — смилостивится хан, остановит резню.
Вчерашний грозный повелитель государства стоял обнаженный до пояса и закованный в цепи на высоком деревянном помосте посреди кокандского базара.
Торговли нет, но базарная площадь полна народу. Колышется плотная толпа, блестят на солнце потные загорелые лица. Кое-кто, как видно, попал сюда случайно: эти люди, которых привели на базар повседневные заботы, немало дивятся происходящему, слушают, широко раскрыв глаза и рты, но в разговоры не вмешиваются. Есть и другие, пришедшие на площадь будто по какому торжественному поводу: они не спеша прохаживаются в чистых белых рубашках, в черных халатах, подпоясанных новыми платками, в синих чалмах. Лица у них довольные, глаза блестят, они громко переговариваются. Есть и третьи — те, которых затянул с собою на площадь людской поток; они стоят и смотрят просто потому, что выбраться из толпы и уйти почти невозможно.
— Что будет-то?.
— Казнят его…
— Увидим, что будет. Может, помилует святейший хан.
Один из участников разговора покачал головой:
— Ты, Салимбай, рассуждаешь, как ребенок. Не для того они бились, чтобы потом миловать…
— Ха! — подхватил второй. — Может, хан и помилует, да другие не помилуют.
— У них дело зашло так далеко, что пока один другого не уничтожит, миру не бывать.
Душно. Пахнет пылью. Пахнет потом. Говор, час от часу усиливаясь, волной перекатывается по площади.
Медленно, с трудом прокладывая дорогу в толпе, бредет по базару дервиш, опираясь на свой посох; позвякивают при каждом шаге железные побрякушки на чаше для подаяния, сделанной из тыквы-горлянки. Дервиш будто ищет кого, пугливо и осторожно вглядывается в лица, но едва на него обращают внимание, тут же отворачивается и уходит, негромко напевая:
О смертный, смертный божий раб,
Вокруг себя взгляни!
Безнравственны теперь отцы,
Без совести — юнцы.
Кто скажет нам, как поступить?
Погубят мир глупцы…[41]
Людям дервиш этот уже примелькался. Никому нет дела ни до его полубезумного лица, ни до его грязных лохмотьев, ни до того, что он бубнит себе под нос. Редко кто бросит в его чашку мелкую медную монету, — бросит, не глядя, не прерывая разговор. И дервиш не глядит на подаяние. Не все монетки падают в чашку, иные пролетают мимо, но дервиш не поднимает их, он по-прежнему бредет от человека к человеку, напевая странную свою песню:
О смертный, смертный божий раб,
На землю меч швырни!
Дать мусульманам бы обет:
Вражды меж нами нет.
Но есть вражда, как поступить,
Чтоб мир в согласии мог жить?
Но вот заревели карнаи, и вздрогнула толпа.
— Потомок пророка Кудаяр-хан! Потомок пророка Кудаяр-хан!
Говор в толпе умолк, все повернулись в ту сторону, откуда слышался крик глашатая.
— Счастливый потомок пророка Кудаяр-хан!
В восточных воротах базара показался светло-серый конь, на котором восседал хан. На площади все разом пали на колени, склонили головы ниц, распростерлись в пыли… Мертвая тишина воцарилась на недавно еще гудевшей, шумной площади.