Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перескажу парочку реизовских анекдотов. В конце семидесятых (когда болезнь была уже в полном разгаре) он явился в Пушкинский дом к академику Алексееву и в приемной встретил некоего Ковалева. Ковалевых было двое — один, Юрий Витальевич, преподавал на филфаке, другой, допустим, Олег Борисович, служил в Пушкинском доме. Реизов встретил в приемной у академика Алексеева Юрия Витальевича. Дальше состоялся такой диалог:
— Здравствуйте, Олег Борисович!
— Что вы, Борис Григорьевич! Я действительно Ковалев, но другой. Меня зовут Юрий Витальевич.
— Не морочьте мне голову! Я знаю Юрия Витальевича Ковалева. Он редкая сволочь. Но это не вы!
В другой раз Реизов пришел в издательство «Художественная литература» поработать над корректурой книги о Стендале. Считалось, что именно Реизов раскрыл тайну названия «Красное и черное» — едва ли это так и едва ли там была какая-то тайна, но таков был филфаковский миф: крупнейший в мире специалист по Стендалю. Корректура была испещрена редакторскими и корректорскими пометками: «спуск», «подъем», «перенос» и тому подобное. «Что это такое?» — поинтересовался ученый. «Это такие корректорские значки, не обращайте на них внимания», — объяснила многоопытная редактриса Нина Павловна Снеткова. Но тут ее позвали в коридор к телефону, а вернувшись, она обнаружила, что Борис Григорьевич стирает значки — причем делает это с поразительной сноровкой и скоростью…
В годы моего студенчества Реизов, тогда, наверное, шестидесятилетний крошечный сухонький старичок, был еще изрядным жуиром. Любовницы его назывались (потому что становились) аспирантками, другого пути в аспирантуру у наших девочек просто не было. Держал Реизов гигантского сенбернара и распускал о себе молву, будто является отменным наездником. «Так вы, наверное, на этом сенбернаре и ездите», — делано удивилась долговязая кандидатка в аспирантки, вызванная на домашнее «собеседование». В университете ее, правда, оставили (здесь же служил ее отец), но в аспирантуру так и не взяли.
Силен, по-видимому, был профессор Ямпольский — великий крохобор, прививший педантизм, чаще именуемый академической выучкой, не одному поколению учеников. Но сам он писал, да и говорил ужасно; саркастическое красноречие просыпалось, лишь когда он обнаруживал какую-нибудь «блоху» в чужом тексте.
Замечательно читал спецкурс по Достоевскому профессор Бялый. К нему сбегались. Помню одну его методическую новацию: подробно проанализировав основные романы (включая полузапретных тогда «Бесов»), он не стал читать «Братьев Карамазовых». Мол, если вы внимательно прослушали мой курс, то разберетесь сами: ни одного нового мотива в романе не появляется. Примерно тогда же я прочитал (по-немецки) рассказ Станислава Лема: суперкомпьютер будущего, запрограммированный на перевод полного собрания сочинений Достоевского с русского на английский, вдруг начинает творить самостоятельно и выдает на-гора (перед «Братьями Карамазовыми») порнографический роман «Девочка». Порнографический, но безошибочно достоевский. А мать, смеясь, пересказала мне беседу с молодым адвокатом, посмотревшим одноименную кинотрилогию. «Зоя Николаевна. Посмотрите сначала две серии, а уж потом идите на третью! Ни за что не догадаетесь, кто старика убил!»
В то время я уже понял, что, чем бы мне ни пришлось заниматься, я на любом поприще останусь дилетантом — уж больно мне претил профессионализм любого рода. Я не вел конспектов, не читал обязательную литературу, я вставлял в курсовые работы фиктивные цитаты собственного сочинения, любой экзамен или зачет я воспринимал не сам по себе, но как повод и способ заморочить голову преподавателю, выиграв тем самым поединок у профессионала. Вместе с тем я и учился как-то по касательной — у преподавателя аналитического чтения (по-немецки) профессора Павлова — не столько немецкому, сколько диалектике мышления, у преподавателя стилистики русского языка Тарковского (имени не помню, а отчество у него было редчайшее — Беатакиевич — и правильное освоение студентами этого отчества волновало преподавателя куда больше, нежели вопросы стилистики) — тому, чем как раз в те же годы занималась «франкфуртская школа» социологии, и так далее.
Кстати, и Павлов, и Тарковский были, на мой взгляд, преподавателями первоклассными. Равно как и «грамматистка» Гали Эйхбаум, у которой я занимался всерьез: возвращаясь пьяным домой, с часу ночи до трех выполнял письменные домашние задания. И опять-таки, учился у нее не немецкой грамматике, а освоению творческих ресурсов языка (необязательно немецкого). А курс художественного перевода проходил не столько у профессора Андрея Венедиктовича Федорова (знаменитого теоретика и непоправимой бездари), сколько на военной кафедре у подполковника Устинова, наливавшегося темной кровью, стоило кому-нибудь вместо непременного «противник» произнести «враг» или, не дай бог, «неприятель».
Была — и остается — у моего дилетантизма и неприятная оборотная сторона: профессионал, чаще всего горе-профессионал, ловит меня на какой-нибудь оговорке или неточности и, ликуя, прекращает или, чаще, извращает полемику. Подобно тому, как академик Лихачев отверг доводы Олжаса Сулейменова из книги «Аз и Я» как нарушающие разработанную им методику, а когда итальянец Мэзон, руководствуясь лихачевской методикой, доказал подложность «Слова…», академик объявил о необходимости уточнить методику (и напечатал статьи против Сулейменова и Мэзона в своем сборнике одну за другой — профессионалов такое никогда не смущает).
Помню, курсе на четвертом пришел я на стиховедческий семинар в Пушкинский дом. Вел его дурак из наших профессоров, а другой дурак — тартуской выпечки — делал доклад о классификации свободного стиха. По его классификации, свободным стихом можно было назвать (или записать) все что угодно: двойная сегментация (синтаксическое и линеарное членение речи), а именно таков был его принцип, восходящий к Осипу Брику, возникала бы в любом случае.
Это я понимал, лефовские работы Брика читал, да и была мною разработана собственная классификация верлибра, если уж на то пошло, и ее-то как раз я и собрался полемически огласить. Дело, однако, до этого не дошло: я, как непрофессионал, пользовался терминами «свободный стих» и «вольный стих» как синонимами — услышав из моих уст выражение «вольный стих», профессионалы поняли, что имеют дело с дилетантом, и просто перестали слушать, а я, осознав, что меня не слушают, скомкал выступление.
Я был любимым учеником профессора Марии Лазаревны Тронской, и эта очаровательная старушка, на свой деликатный лад, пыталась привить мне зачатки профессионализма. «Виктор Леонидович прочел нам замечательный доклад, но он был бы еще замечательней, если бы Виктор Леонидович предварительно ознакомился хотя бы с одной работой по заинтересовавшей его теме» — это было самое суровое, что я от нее однажды услышал. В другой раз, не успев подготовиться к семинару, я просто перевел (с минимальными изменениями) статью из немецкого научного журнала 1924 года — и с выражением зачитал в аудитории.
— Замечательно! Совершенно замечательно! — прокомментировала Мария Лазаревна. — Правда, это несколько напоминает одну немецкую статью 1924 года (дальше последовала точная библиографическая отсылка), но у Виктора Леонидовича гораздо интересней!