Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно время обосновался там же не то с поэтическим ЛИТО, не то с политическим штабом Виктор Кривулин, — но попросту бежал. Одно время сидел на входе вахтером общий друг нашей юности, но, прихватив последний компьютер, ушел в запой и в бега. Играет на скрипочке в фильмах бездарно-пошлого Юрия Мамина Леша Заливалов — еще одно Колино изобретение и открытие. Захаживает на верхотуру, когда вырывается из дому, Вензель. Водят — поглазеть на истуканов — экскурсии.
При Собчаке Коля успел побывать за границей, провел сеанс телесвязи с космосом и чуть было не стал официальной знаменитостью. Но он не был бы самим собой, если бы не извел на корню и этот шанс. Он по-прежнему очень хорош собою, и ветхие вещи сидят на нем щегольски. Двое сыновей крутятся в театре, третьего наверняка подучат не знаться с отцом, а дочь — от актрисы несуществующего театра — еще слишком мала.
Последняя Колина затея — питерские карнавалы (неофициальные, разумеется, но очень затратные), в ходе которых на двух воздушных шарах превыше Александрийского столпа возносится непокорная (но тоже надувная) голова Пушкина. «Пушкин с яйцами», — называют ее зеваки, преодолев первое изумление.
Пьяный, я ночую на комаровской даче у академика Алексеева. На первом этаже, а на втором — дочь Алексеева с мужем Леоном. Посреди ночи принимается стучаться в дом какой-то гуляка (он идет от любовницы, которая двенадцать лет спустя станет моей женой, но мы об этом, разумеется, не догадываемся: напротив, мы с Таней терпеть не можем друг друга). Стучится, стучится — но меня, пьяного, не добудишься. С риском для здоровья, если не для жизни, гуляка вскарабкивается по стене на второй этаж, залезает на веранду и принимается барабанить в стеклянную дверь в комнату. На пороге появляется заспанный усатый Леон.
— Как вы сюда попали? (Он со всеми на «вы», даже с женой и четырехлетним пасынком.)
— Влез по стене. Там, внизу, заперто.
— Хорошо, спускайтесь. Я там сейчас отопру.
— Как спускаться? По стене? Вы с ума сошли!
— Не могу же я провести вас через спальню собственной жены!
Леон Карамян, которому суждено нелепо погибнуть в окрестностях ночного Коктебеля. Компания пойдет по шоссе, а церемонный Леон — по параллельной тропке; объезжая компанию, мотоциклист вильнет на тропку… Леона доставят в больницу с переломом основания черепа, примут за пьяного, оставят просыпаться — и он умрет…
Там же, на алексеевской даче, пьяная девица вызывает такси из Питера. Принимает рюмку — и вызывает второе… третье… шестое… Через некоторое время решает остаться, но такси, одно за другим, прибывают, как марсианские снаряды в «Войне миров». Леон выходит к каждому таксеру, рассчитывается и отпускает с миром. Его жена в городе, и Леон меланхолически ухаживает за девицей, трезвонящей в таксопарк. Никуда не денется — даст…
Однажды мы столкнулись с Леоном в отделе приема старой книги. Я слыл — да и был — замечательно хорошо зарабатывавшим поэтом-переводчиком. Леон — самым (после безвременной смерти Мити Орбели) забалованным из академических детей: за каждый университетский экзамен ему причиталась энная сумма, а за окончание третьего курса был обещан автомобиль. Увы, он на веки вечные застрял на втором… Оба мы принесли в скупку альбомы по живописи и, рассмеявшись такому совпадению в жизни двух «богачей», вызвонили подружек и поехали в ресторан Витебского вокзала. Леон сообщил мне, что усиленно изучает английский и уже неплохо освоил его.
— So, Leon, do you speak English?
— Yes, I am.
Компания у него была своя — дети академиков учились почему-то в основном на биологическом, но в конце концов она перепуталась, слиплась и слилась воедино сперва с филфаковской, а потом с «сайгонской». Леон был бабником и, очутившись там, где «дают», с упоением погрузился в процесс «брательства» на долгие годы. Но проникся и литературно-художественными интересами: организовал на дому салон, где попеременно читались стихи и философские трактаты, — там и дебютировал феноменально скучный Боря Гройс, которого нынче на Западе, да и у нас тоже, держат за советолога и культуролога.
Художники нашего поколения тогда только начинали обзаводиться мастерскими, и салон у Леона Карамяна стал первым. Обзавелся Леон и библиотекой, время от времени пуская ее на карманные расходы, но вновь и вновь возобновляя.
Был он армянином, но внешности нехарактерной — усредненно-европейской (а наш общий друг Коля Сулханянц — сын армянина и датчанки — и вовсе являет собой нечто неописуемое: гвардейского роста и выправки европеец с усатой физиономией Шамиля Басаева), скорее, бесцветной, — в компании, кишащей писаными красавцами или, в худшем случае, «уродливыми красавцами», Леона в амурных делах выручала и отличала редкостная целеустремленность, во всех прочих отношениях ему, к сожалению, несвойственная.
Влюбившись в конце концов настолько, чтобы уйти от жены (что раз и навсегда подорвало его несколько вторичный академический блеск), он ухитрился вырвать невесту-студентку из Африки в самый разгар годичной стажировки. Образование у него было минимальное, вкус интуитивно неплохой, манеры даже в пьяном виде безукоризненные.
Печатью трагической смерти Леон отмечен не был; как минимум поначалу. Напротив, веяло от него каким-то не всегда сытым, но неизменно праздничным благополучием. И в этом образе он идеально вписывался в роль, которую и сыграл, — первого и главного из меценатов-ровесников целого поколения поэтов и художников (применительно к последним его вскоре обогнал и совершенно затмил Георгий Михайлов), даже если меценатство сводилось к стопке водки, вовремя предоставленному ночлегу, рублю на такси или созыву десятка-другого людей на твое чтение. Помню, когда состоялась первая выставка неофициальных художников, я, прибыв туда, скромно встал в хвост километровой очереди. Леон выхватил меня и провел внутрь, а когда я, насладившись увиденным (многое мне, правда, и впрямь понравилось), спускался по лестнице, Георгий Михайлов бросился ко мне с диктофоном:
— Виктор, ваши впечатления.
Но мы еще не были знакомы, и я не знал его в лицо.
— Прекратите провокацию, — сурово ответил я. В целом вяловатый Леон позволил себе рассмеяться до слез.
Я глубоко убежден в том, что для процветания (да что там — для мало-мальски сносного существования) литературы и искусства необходим целый слой просвещенных паразитов. Не литературных агентов или торговцев живописью и, понятно, культуртрегеров (каким стал тот же Михайлов и впоследствии, уже в эмиграции, покончивший с собой еще один член тогдашней компании — Натан Федоровский), а именно паразитов. Какими были помещики и в определенной части купцы, во всяком случае дети купцов. Какими были не все, но многие партийные и советские работники для тех же шестидесятников (а коллективной просвещенной паразиткой была, разумеется, сама КПСС). Каким для многих из моего поколения стал в Ленинграде Карамян — и, пожалуй, только он. Потому что литература и живопись интересовали его точно так же, как женщины, — на предмет бескорыстного (с его стороны) потребления.
Леон не дожил до тридцати трех. В конце недолгой жизни он сильно опустился, но в самые последние месяцы — уверяла меня безнадежно, хотя и не безответно любившая его женщина — испытал некое озарение; иных свидетельств чего у меня, правда, нет.