Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я и так это делаю, Елка. Всю жизнь. И в общем, и в частности. И, скажу тебе честно, легче мне от этого не становится, хотя пока все кости и целы.
Отца не так-то просто было разозлить.
– А то, что сейчас произошло… еще пять лет назад это было бы совершенно невозможно, да что я говорю, еще год назад никто не посмел бы сделать такое, это я тебе насчет власти. И насчет реальности.
– Да-да, ты еще скажи: «Все прогнило в Датском королевстве».
– Дальше и гнить некуда. Все это знают – и ваши, и наши. Но дело не в этом. Главное – что-то происходит… может быть, стало меньше страха, все-таки новое поколение.
– Да просто какие-то пьяные идиоты решили поиздеваться над женщиной. В первый раз, что ли? А ты приплел сюда политику, подумаешь, диссидент нашелся.
– Ты хоть сама-то себе веришь, товарищ корреспондент? Летописец времени или как вас там еще называют? К нам, между прочим, уже гэбэшники наведывались.
Мать молчала.
– Март сорок девятого, мне было тогда тринадцать. Да, кстати, отец Потаповой, кто бы он мог быть из этих, интересно?
– Прекрати говорить загадками, Индрек. Остров, юбилей, эти, отец Потаповой. Я предполагаю, им был товарищ Потапов… Ты мне еще толком не рассказал, что произошло на этом вашем прекрасном острове. Да, кстати, когда мы поедем туда? Там, говорят, такой сладкий воздух…
В коридоре раздалось мычание. Юра отошел от кухонной двери и пошел в комнату, в которую вел коридорчик слева от ванной. В нос ему, как всегда, ударил запах лекарств и больного тела. Но сейчас сюда примешивался дух школьной раздевалки после баскетбола или соревнований по бегу. Видимо, напряжение молодых, здоровых тел пахло так же, как и те усилия, которые прилагало дотлевающее тело, чтобы оставаться в той нише, которую оно, как в матрасе, успело продавить себе в мировом пространстве. Приветствуя входящего, замычали громче. До того как бабушку окончательно разбил паралич, она стучала клюкой по полу. Теперь же она лежала в кровати, хлопая глазами и время от времени мыча, зато матери не нужно было постоянно разбираться с соседями, которые раньше в знак протеста сразу же начинали бить железякой по батареям.
– Привет, – сказал Юра и присел на край кровати.
Бабушка замотала головой и сморщила лицо, как будто собиралась заплакать.
Если бы не эта высохшая голова, то казалось, что под одеялом ничего не было. Иногда Юра осторожно приподнимал кончик, чтобы удостовериться, что ее тело еще в целости и сохранности. Но бабушка не заплакала, а стала таращиться на него, словно пыталась узнать.
– Это я, Юра.
Тут бабушка вдруг выпятила подбородок и сощурила глаза. Какое-то время она опять изучала его, а потом, решив, что, видимо, достаточно, вернула голову в изначальное положение, сжала губы и высунула кончик языка, как будто собиралась плюнуть; потом расправила лицо и снова замычала.
– Бабуль, ты чего? Ты, наверное, пить хочешь?
Юра набрал в чайную ложку сок из стакана на тумбочке и осторожно поднес ее к бабушкиным губам, которые она тут же плотно сомкнула. Он поставил все обратно на тумбочку и встал.
– У тебя сегодня плохой день. Ну ладно, я пойду.
Но бабушкин взгляд не отпускал его, к тому же она стала мычать еще громче, требовательным и почти оскорбленным тоном. Тогда Юра опять сел на кровать и тоже стал смотреть на нее, вспоминая ту бабушку, которая раньше ждала его из школы и слушала его болтовню, сочувственно качая головой или подперев рукой щеку, пока он уплетал ее блинчики и котлеты. Когда он был маленький, она читала ему на ночь сказки и гладила его по голове, всегда жалея за что-то – у матери с отцом на это не было времени, да и принципы не позволяли. Когда ее разбил инсульт, он почти год отказывался заходить в ее комнату. Все это время он ненавидел родителей за то, что они не отдали ее в дом престарелых, и мечтал, что в один прекрасный день она просто исчезнет из их квартиры. Каждое утро он с бьющимся сердцем на цыпочках крался к ее комнате и, проверяя, тихонько приоткрывал дверь, но чуда не происходило.
А потом он зашел в ее комнату, уже прекрасно зная, что она никуда не делась, а все лежит и томится там в своей тюрьме-кровати, и не успел даже переступить порога, как у него из глаз вдруг хлынули слезы. Он так и стоял посреди комнаты, ничего не видя и не слыша из-за рыданий, а когда чуть успокоился и его глаза немного привыкли к ее жалкому, как сдувшийся воздушный шарик, лицу, то увидел, что она шевелит губами.
– Гу-гу-гу, – гудела бабушка, глядя на него неподвижными глазами, где живыми казались только вздрагивающие мотыльками ресницы.
Он подошел поближе и нагнулся к ней.
– Гу-гу-гу, – все гудела бабушка, не отрывая от него взгляда. – Гу-гу-гу.
– Это я, – зачем-то сказал он, – это я, Юра.
А она все продолжала гудеть-дудеть, настойчиво и верно, в том самом ровном, завораживающем ритме, в каком она раньше месила тесто для пирогов, гладила рубашки, вытирала пыль с мебели, шаркала ногами по их роскошной четырехкомнатной квартире, а еще раньше – баюкала его перед сном, пока до него наконец не дошло, что это она жалеет его, своего золотого мальчика, который почти год не заходил к ней и каждый день проверял, не исчезла ли эта страшная старуха из их квартиры. Жалеет его, потому что понимает, что он делал это из любви к ней, что все это время, приоткрывая дверь ее комнаты, он искал ее и до тошноты боялся и ненавидел это чужое полумертвое тело, которое заняло место его бабушки. И еще потому, что он весь год мучился, нервничал и стыдился самого себя, и даже похудел на два килограмма. А главное, она жалеет его за то, что больше его некому пожалеть, если ему плохо, – ведь дочь у нее для этого слишком умная и образованная и воспитывает сына соответственно, то бишь современным, а посему свободным от всяких комплексов и сентиментальных предрассудков человеком, ну а зятя, как любого эстонца, вообще не поймешь, он вроде и хороший, но виду не показывает, и хоть и не пьет и зарабатывает хорошо, но сердце в себе таит крепко, по-русски уже говорит, как русский, и шутит, и компанейский, но внутри у него все равно эстонская погода, как будто дождик моросит…
Пока бабушка гудела, и ворожила, и колдовала, жалея его и прося прощения за свое ненужное тело, которое занимало целую комнату в их квартире, все опять вставало на свои места. Слезы высыхали, и ужасный год бесследно и блаженно растворялся в этом гудении вместе со стыдом и раскаянием.
Только теперь, спустя два года, когда бабушка почти сравнялась с одеялом, но все еще дышала, хлопала глазами, морщила и расправляла лицо, ела, пила, испражнялась и мычала, напрягая иссохший рот, Юра понял, что произошло в этой комнате. Здесь остановилось время, вернее, оно остановило то, другое, время, в котором жили он, мать с отцом, их друзья, английская школа, весь их город и страна.
Стоило ему зайти к бабушке и закрыть за собой дверь, как в силу вступали неизвестные законы, которые он даже и не пытался понять, – слишком ему становилось хорошо и покойно. Он мог молча просидеть здесь целый час, забывая о себе и обо всех своих планах, а потом ему казалось, что кто-то все это время слушал его. Он никому не рассказывал об этом, ни матери, ни отцу, да они и не спрашивали.