Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрасно Иноземцев прождал до вечера — никаких вестей от Ларионова не было. А на следующий день прислали нового заведующего. Некто Алексей Алексеевич Троянов, по распоряжению самого главы больничного дела Санкт-Петербурга.
Подавленный, Иноземцев принял решение самолично отправиться в охранное отделение на Гороховой. Попасть туда оказалось возможным только через парадное крыльцо — через приемную управления градоначальства. Народу битком: просители, арестанты, ожидающие допроса, служащие — всю лестницу заняли, оба пролета, в кабинет градоначальника и в противоположное крыло. Иноземцев потолкался, поозирался, оглядел переполненный бельэтаж — приемную не разглядеть, где уж до нее добраться. Одного чиновника дернул за рукав, чтобы узнать о Ларионове, другого, третьего.
— Это вам к начальству, к Петру Васильевичу Секеринскому, — ответил один.
Отворилась боковая дверь, выскочил чиновник с квадратными глазами, перепуганным взглядом стал водить по головам, пока не выловил в толпе Иноземцева. Заставил себя улыбнуться и принялся спускаться, расталкивая толпу.
— Вы по какому вопросу? По поводу Лаврентия Михайловича? — Приобнял он Иноземцева за плечи и отвел за колонну. — Так все уже кончено с ним — отправили-с на добровольных началах докторствовать во Владимирскую губернию. Градоначальника распоряжение, самого Петра Аполлоновича Гессера.
— Как? За что?
— Ш-ш. Вы не волнуйтесь, а то рука разболится. Идите домой.
— А почему вы и меня тогда не арестуете? — рассерженно прикрикнул Иноземцев. — Это ведь из-за Бюловки все, да?
— Тиш-ше, — болезненно скривился чиновник и стал озираться. — Идите, прошу вас. Господин Делин нам о вас все написал, и записи ваши мы читали — все знаем. Идите, бога ради, только хуже сделаете. У нас здесь и без вас по этому делу такая чехарда. Если надо будет, обязательно позовем-с.
И вытолкал Иноземцева за дверь. Пришлось не солоно хлебавши возвращаться в больницу.
Новый заведующий, Троянов этот, и без того уже косо на Ивана Несторовича поглядывал, предложил даже удалиться на вакацию до полного восстановления руки. Но оставаться одному не хотелось, идти было некуда и делать, по правде говоря, нечего. Прогуляется он час-другой по набережным и проспектам, на острова съездит, а дальше что? Домой, в пансион фрау Шуберт? Стоило ему уединиться в комнате, как в памяти вставали картины чудовищного приключения: то генерал держит в руках бьющееся сердце, то лиловое привидение подмигивает с портрета, то светящиеся упыри или укушенные с окровавленными ртами спешат к нему, а то и гиена африканская с Ульянушкой смотрят из кустов и усмехаются.
Самым неприятным было вспоминать ее. Терзала обида. Не мог он вместить в голове, как же можно было вести себя столь искренним и нежным манером, при этом лгать безбожно. Хоть Делин и разъяснил ему все, но поверить до конца Иноземцев так и не сумел. Куда легче было думать, что есть здесь что-то мистическое, неземное. Внутренний голос нашептывал, что Ульянушка, должно быть, фея или чародейка. Ведь зачем-то она явилась к нему накануне, танцевала на ретортах и мензурках. Это, несомненно, была она. Она! Ее голос, ее янтарного блеска глаза.
Когда мечты уводили слишком далеко, Иноземцев вспоминал о дипломе Военно-медицинской академии и ругал себя за глупые грезы. Но грезы решительно не желали оставлять его. Теперь он мог задуматься прямо на визитации — присесть на край постели больного и унестись мыслями в проклятую Бюловку. Или улыбался, вспоминая Ульянушку, потом бледнел и покрывался липким потом, когда к лицу тянулась рука Энцо или представал образ Мими со шпагой. И никак он не мог внушить себе, что все это фарс. Уж так правдоподобно сыграть или быть таким дремучим болваном, чтобы все так близко к сердцу принять, — как такое возможно!
С каждым днем Иноземцев становился все молчаливее, все угрюмее, все беспокойнее. Ходил как тень. Чуть не падал иногда к ногам заведующего, ординаторов и многочисленных студентов и экстернов с карандашиками, вечно толпившихся в операционной вокруг стола. Едва держась на ногах и ничего не объясняя, выбирался в коридор. А его никто и не упрекал за многочисленные промахи. Напротив, жалели, перестали звать на операции, не утруждали обходами и дежурствами, отпаивали микстурами и порошками, приводили в чувство, а если совсем становилось худо — отпускали фельдшера Лукьянова, чтобы отвел домой страдальца.
На улице та же история — одному ходить стало невыносимо. Всюду мерещились лица, которые он мечтал никогда больше не вспоминать.
Было дело: плелся из больницы по набережной Введенки, и вдруг окликнули — до невозможности знакомый голосок.
— Ванечка!
Иноземцева передернуло, он стал озираться. Было сумеречно, по-осеннему туманно, все сливалось с серостью подступающей ночи. И набережная почти безлюдна — нет-нет экипаж пронесется, да у Александровского моста сидит старичок, опершись о палку. По другой стороне шествовала дама в темно-сером, узком по нынешней моде платье и вела на поводке пса с круглой спиной. Странно: вечер, сумерки, а у дамы омбрелька того же цвета, что и платье, а лица не разглядеть. Да и его ли она звала? Вся такая серая, неземная, она почти слилась с туманом. Тут вдруг опустила зонтик и… Но снова загромыхал экипаж, остановился возле нее, а когда отъехал — не было никого на той стороне. Иноземцев бросился к ограде канала, перевесился, едва не свалился в воду — нет, словно и не было. В том самом экипаже, верно, уехала. А может, испарилась, она как-никак фея, чародейка…
С тех пор во всех барышнях, будь то в больнице, на улице, в проезжающих пролетках, Иноземцев видел Ульянушку. Да что там, теперь он зашел так далеко, что все чаще слышал ее голос, а порой и разговаривал с ней. Точно взрезала скальпелем грудную клетку, вынула сердце и сжала. А сама смотрит, улыбается и еще больнее жмет.
Сам не заметил, как заработал неврастению.
— Иван Несторович, нельзя же так, батенька, — говорил ему Лукьянов. — Вы же доктор, диплом имеете. Эк вас развезло. Надо что-то делать, а не то погонит Троянов из больницы. Или, того хуже, в XIII отделении запрет.
Он снова очнулся. Долго сидел, пытался понять, как быть. Глянул на прикроватный столик, заваленный пустыми пакетиками из-под порошка, вздохнул. Потом налил холодного травяного чаю и залпом осушил чашку.
От настоявшегося горького напитка стало вдруг странно хорошо.
Сердце застучало, захотелось выбежать и непременно что-то сделать — комнатная духота давила, оказалась вдруг тесной. Сколько можно страдать! Ей-богу, как девица какая.
В окне светлел город: громада Царскосельского вокзала, дома, железнодорожные пути на том берегу канала приобретали все более ясные очертания. Иноземцев вскочил, потянулся к форточке и замер. Нет, он смотрел не на дома, а на свое отражение. До чего безобразный вид! Исхудал, волосы отросли и торчат в разные стороны. Заросшие щеки и подбородок делали его как никогда похожим на далекого восточного предка — чалму надень, и готов Авиценна собственной персоной.