Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были у нас с ним беседы, рассказывал он и про режиссеров, которых он помнил по своей жизни. Я предполагал, что в первую очередь это Товстоногов. Так нет. Самый любимый тогда у него был режиссер – Борис Иванович Равенских. Смоктуновский говорил, что больше всего от него получил, как театральный артист, когда работал над его спектаклем «Царь Федор Иоаннович». Что была за жизнь в БДТ, он не очень любил вспоминать. Какие-то там были взаимные обиды и у него на театр, и у театра на него. Потом мне попалось письмо Дины Шварц, она просто пишет про то, как было сложно для психики Смоктуновского, когда после того, как он сыграл князя Мышкина, до него из всех углов доносилось: «Гений, гений, гений, гений!». В обыденной жизни он немножко косил под гения, скажем так, это говорили. Я не видел этого сам, но знаю, что в нем иногда были заметны такие черты.
Когда я собирался снимать «Ширли-Мырли», мы договорились, что Иннокентий Михайлович будет играть американского посла. Я очень радовался этому назначению на роль. Но он начал болеть, болеть, и как-то во время съемок ко мне подошел директор и сказал, что сейчас по радио передали – умер Смоктуновский. Он же умер довольно молодым, 69 лет ему было. И роль американского посла сыграл у меня Леня Куравлев.
Очень близкое участие принимали мы в его похоронах. Должен сказать, что его очень любил Олег Николаевич Ефремов, очень любил и ценил. И вообще, все, кому повезло увидеть этот спектакль – «Идиот», все остались как бы под солнечным ударом.
Анатолий Ким. Мой крестный
Эти двадцать лет от вечности, что пришлось мне пройти по жизни рядом с ним, я не хочу ни осмысливать умным словом, ни оживлять умиленным чувством. А хочу видеть пройденное, вот как вижу сейчас, и слышать, как слышу всегда, сколько бы ни прошло времени.
Я поднимаюсь по бетонным ступеням безрадостной «хрущевки», пятиэтажки без лифта, к себе на четвертый этаж. Мне тридцать три года и три месяца. Ровно десять лет назад я вернулся из Советской армии, где прослужил в конвойных войсках три года, и начал свой литературный путь. Он пока безрезультатно привел меня на площадку четвертого этажа – и вот я поднимаю свои невеселые глаза и вижу перед собой не то Гамлета, не то Деточкина. Нет, скорее Гамлета, который стоял, потупившись, и смотрел себе под ноги. Он думал: быть или не быть ему на этом свете человеком, которому так нелегко живется? А ведь предстоит еще умереть, и далее – тишина.
Итак, я поднял голову с невеселыми своими мыслями, и он поднял свою голову с гамлетовским вопросом в глазах. Глаза наши, значит, встретились. Как хорошо, мгновенно вспыхнули его светлые очи в ответ на узнавание – не артиста Иннокентия Смоктуновского, уже на весь свет прославленного к тому времени, но просто человека, у которого скребет на сердце от извечного беспокойства: как это я оказался в этом странном темном углу мирового пространства?..
Впоследствии, когда мы уже много лет были в дружественных отношениях, я помогал ему подготавливать к печати его автобиографический рассказ «Три ступеньки вниз», и там был один фрагмент… Речь шла о его первом убежище в Москве, куда Смоктуновский, провинциальный актер за тридцать, прибыл устраиваться в какой-нибудь столичный театр. «Место это было выбрано мною из нескольких… (Речь шла о семиэтажном доме на самом выходе Остоженки к Кропоткинской площади. – А.К.) От верхней лестничной площадки с квартирами вела еще выше узкая лестничка с полным поворотом в обратную сторону… так что, выходя из своих квартир, жильцы не могли видеть меня, и я мог спокойно возлежать на подоконнике замурованного окна у громыхающего, астматически шумящего лифта… Я здоров душой и телом… И вместе с тем я не мог бы поручиться, что этот подоконник, у самого чердака шестиэтажного здания, был простым, нормальным подоконником. Иначе чем можно объяснить хотя бы то, что человек на подоконнике, заложив руку за голову, одиноко вытянуто лежит, вроде спокойно глядя в потолок… Но вдруг ошалело вскакивает и громко начинает выкрикивать обличительные монологи…» И хотя еще далеко впереди предстояло мое знакомство с этим его текстом, но в первую нашу встречу на полутемной площадке пятиэтажки без лифта я увидел лицо человека, готового начать выкрикивать отчаянные обличительные монологи. О, как много можно прочесть на лице человека, одиноко стоящего где-нибудь в темном углу, когда тот уверен, что его никто не видит.
Я бросаюсь к нему почти в священном ужасе, ибо на всем колоссальном пространстве Советского Союза он был единственный Художник, который делал не то, что повелевала делать несокрушимая воля социалистического реализма, но сотворял образы несчастных людей, дорогих для всего человечества – Гамлета, Чайковского, Деточкина…
Я спрашиваю:
– Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?
– Я к матери… Она куда-то вышла, наверное.
– Так пойдемте ко мне, у меня и подождете.
– Спасибо!
И вот он у меня, в крошечной квартирке из двух смежных комнат. В окно светит вечернее солнце. Осенний месяц, далекая синева. Он сидит на стуле, ссутулившись, молчит. И я сижу напротив, на другом стуле, и тоже молчу. Этих стульев у меня всего два, они немецкие, из ГДР, самые дорогие предметы моей скромной меблировки. Он молча озирает жилище, но смотреть особенно не на что. Кроме стола, за которым мы сидим, в комнате еще стоит детская кроватка с деревянными точеными перильцами. Все в стиле не осознающей себя нищеты того же упомянутого ретро социалистического реализма. Так и не осознавая своей вопиющей бедности, я сижу молча минут пятнадцать, в сильнейшем волнении от предчувствия чего-то великого, неописуемого, громадного, ослепительного. С лестничной площадки раздались за входной дверью