Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему было жалко папу, который, содрогаясь от кашля, без сил лежал на полу. Ему было жалко маму, которой достался лишь маленький кусочек ее же собственного платка. Ему было жалко даже самого маминого платка – ведь теперь ей, маме, будет нечем даже прикрыть голову. И он взялся за конец самодельного бинта.
– Давай, опять соединим все вместе, – сказал мальчик маме. – И у тебя снова будет платок…
Мама благодарно покачала головой.
– Платок – не главное, Хаймек, – сказала она. – Главное сейчас – сберечь руки. Они нас кормят. Ты понял?
– Да, – сказал мальчик. – Да, мама. Я понял.
На улице уже стемнело, когда Хаймек двинулся от вокзала в сторону временного жилища семьи Онгейм в колхозе «Слава труду». Два дня тому назад с этого самого вокзала они с папой уезжали в Ташкент, где папа должен был лечь в больницу. Теперь мальчик возвращался. Возвращался он один.
– Твой отец умер, – безразлично сказал ему дежурный санитар, стоявший на выходе из больницы, и выпроводил Хаймека вон.
И вот он вернулся.
Когда он добрался до глинобитного домика, где ожидала его возвращения мама, было уже совсем темно. Он оставил папино пальто снаружи и вошел в дом.
Мама сидела возле обогревательной ямы прямо на полу, и отблеск огней бликами отсвечивал на ее лице. Отверстия в стене и потолке подернулись серым. Хаймек двигался так тихо, что мама никак не прореагировала на его появление. Может быть она его даже не заметила, с надеждой подумал мальчик. Стараясь не производить ни малейшего звука, он подошел к ней вплотную и остановился у нее за спиной. Отблеск углей красными точками отразился в его зрачках.
Внезапно мама вздрогнула и вскочила на ноги, с испугом глядя в лицо возникшего из пустоты сына. Руки ее судорожно вцепились ему в плечи так, что ему даже стало больно. Ее била дрожь.
– Хаймек… – сказала она. – Хаймек!
Мальчик стоял и, не отрываясь, глядел на угли.
– Хаймек, сынок… сядь же… Ну, что ты стоишь… Сядь.
Она говорила ему: «Сядь!», но руки ее при этом держали его так крепко, что мальчик не в силах был даже пошевелиться. Самому ему хотелось только одного – спрятать свое лицо от мамы. Он попробовал и в самом деле сесть возле ямы, но движение получилось таким резким, что мама чуть не упала. Ничего не понимая, она сказала с удивлением и обидой:
– Тебе не хочется, чтобы мама тебя обнимала?
– Но ты же сама велела мне сесть…
– Верно, сынок, верно. Не сердись, я так испугалась. Я была одна все это время… совсем одна. И все время думала о вас – о тебе и о папе. Ты вернулся один… значит, папа в больнице, да? Это хорошо… очень хорошо. Я уверена, его там покормят. А тебе я запекла в золе две картофелины. Ну, рассказывай теперь все с самого начала. Как там папа? Я слышала, в Ташкенте очень хорошие больницы. Уверена, его там быстро поставят на ноги. Я за него очень рада, ему уже хорошо. Не всякому так повезет, верно? Но почему тебя не было так долго? О, боже, что же это я… Ты, быть может, хочешь чаю? Если хочешь, я мигом… Не хочешь? А вот папа все время хочет пить. Ну, уж чаю в больнице он напьется. Так и вижу его сейчас – сидит на чистой застеленной кровати и ему подают чай с сахаром. Папа очень любит сладкий чай… ах, ты же знаешь. Интересно, что в этой больнице больным кладут в чай – настоящий сахар или сахарин. Ты не узнавал?
Хаймек молча разгребал прутиком тлеющие угольки, и те начали переливаться красным и синим. Мама поняла молчание сына по-своему. Она взяла прутик из рук мальчика и не без досады сказала:
– Да не беспокойся ты так о картошке, никуда она не денется. Я сама ее тебе позже достану. Рассказывай же о папе. Ну, говори…
«Говори»… А что он мог сказать. И какими словами. Все внутри у мальчика сжалось, словно в случившемся был виновен прежде всего именно он, Хаймек. Ведь когда они уезжали, папу она доверила ему…
…Это случилось в тот день, когда мама окончательно решила, что тянуть больше нельзя. Отозвав Хаймека в сторону, она сказала ему тихо:
– Поезжай вместе с папой в город и дождись, пока он ляжет в больницу. Ты уже большой. Помоги ему…
Если у папы были больные легкие, то слух у него оставался отменным. Услышав мамин громкий шепот, он удивленно вскинул брови:
– Рива! Прекрати! Выкинь это из головы. Что тебе пришло в голову? Я совершенно здоров…
– Ты здоров, Яков?
– Клянусь тебе, я чувствую себя уже значительно лучше…
Сухой, рвущий душу кашель вырвался, казалось, из самых глубинных недр папиной груди. Звук был такой, будто кто-то колотил молотком. Этот изматывающий даже на слух кашель длился на этот раз так долго, что Хаймек взмолился про себя: «Хватит, папа. Остановись! Ну сколько можно…»
Кашель стал стихать. Повернувшись в угол, папа, как бы невзначай приложил ко рту кусок тряпки, посмотрел на нее и виновато, словно нашкодивший ребенок, опустил голову. Уже перед самым отходом ко сну он сказал, ни к кому, в частности, не обращаясь:
– Хорошо. Будь по-вашему…
Мама взяла чистый лоскут материи, положила на него кукурузную лепешку и две луковицы, затянула узлом концы и сказала тусклым голосом:
– Завтра утром…
И больше они к этому вопросу уже не обращались.
За весь тот год, что они проработали в колхозе «Слава труду», не было дня, чтобы папе хоть немного становилось лучше. Он не жаловался. Но каждый раз, когда в тряпке или в носовом платке он обнаруживал кровавый сгусток, лицо его приобретало виноватое выражение. Такое же выражение было на его лице утром следующего дня, когда, сунув под мышку мешочек с филактериями, он сказал, словно оправдываясь:
– Что может сделать человек, если Бог решил так, а не иначе?
Он хотел еще что-то добавить, но не добавил, а только поднял плечи и опустил их, покоряясь судьбе. Повернувшись к дверному косяку, он протянул руку к тому месту, где у каждого еврея должна находиться мезуза[9]… но откуда могла появиться мезуза в узбекском колхозе «Слава труду»? Он улыбнулся жене и сыну жалкой извиняющейся улыбкой, встал и произнес:
– Ну… вот и все, Ривочка. Мы с Хаймеком идем в Ташкент.
– Все будет хорошо, – повторила мама любимое папино выражение. – Поезжай, Яков. Врачи в Ташкенте знают свое дело. Возвращайся здоровым и поскорей. А ты, Хаймек, береги папу…
…Ночная мгла, наконец, окутала весь мир своим покрывалом. Хаймек сидел, не поднимая глаз. Больше всего в мире он боялся встретиться взглядом с мамой. Чтобы делать хоть что-нибудь, он протянул руку к морщинистой картофелине, съежившейся от жара, схватил ее, и тут же, обжегшись, с невольным криком боли, отдернул пальцы, сунув их в рот…