Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы же электросварщик.
— Но я хочу быть снабженцем.
Тогда ему заглянули в глаза. Они светились бескорыстием. Послушали его голос. В голосе молодого человека было столько желания, такая в нем угадывалась любовь к взвешиванию товаров и подписыванию накладных, что ему немедленно доверили базу ОРСа.
Глаза Александра Наумовича по-прежнему светились бескорыстием, но глазам противоречили руки — они не могли выпускать без остатка все, что проходило через них. Выдавало еще лицо, пылающее ярким круглосуточным румянцем. Это оттого, что Александр Наумович слишком часто пил. Пил, хотя отлично сознавал превосходство трезвого снабженца над пьяным».
Заведующий базой проворовался.
«Теперь Александр Наумович ждет суда. Больше ждать ему нечего. Вновь и вновь он думает о базе и ласковых головотяпах, которые безраздельно и бесконтрольно давали владеть ему этой базой в течение года. С благодарностью он будет их вспоминать даже тогда, когда суд удалится на совещание».
Здесь нет резкостей, нет гневных бичующих эскапад, так распространенных в фельетонах тех лет. Но и не скажешь, что автор мягко журит вора. Он ведет разговор в том же ключе и заканчивает его так же сатирически остро, как в юмореске «На пьедестале». Там: «“Хулиганов ведут”, — говорит кто-то на улице». Здесь: Александр Наумович с благодарностью «думает о базе и ласковых головотяпах…».
Герой другого фельетона, фельдшер «скорой помощи», кажется и вовсе социально не опасен. Ну, груб с людьми, хамоват, так ведь не ворует, не калечит, не развратничает. Грубо отказал в вызове «неотложки» для больного ребенка, высокомерно ведет себя со всеми, кроме начальства. К стенной газете, где его «продернули», прилепил свой стихотворный ответ… Вампилов замечает:
«Стихи эти нравятся Владимиру Николаевичу до сих пор. А стихи неважные. И наглые. Прямо сказать, нахальные стишата. В последнем четверостишии К. рифмует слово “сатира” со словом, которое позволительно употреблять лишь в художественной литературе… Это произведение, этот вопль грубияна, которому наступили на хвост, следовало бы отдать в милицию. На рецензию…
Что греха таить, Владимир Николаевич не одинок. Есть они. Попадаются. Есть, а надо, чтобы их не было. Значит, относиться к ним следует со вниманием… так, чтобы безнаказанно им не сходило с рук ни одно оскорбление, ни один окрик… А если махнуть на них рукой, они зайдут далеко, и потом уже никто и никогда не убедит их в том, что они виноваты.
Что касается К… чего он добивается? Может быть, популярности? Ну что ж. Мы сделали для этого все, что было в наших возможностях…»
Деликатность и твердость, два полярных свойства естественно сочетаются в фельетонах Вампилова. Вот он в корреспонденции «Лошадь в гараже» увещевает капитана милиции, тоже грубого и высокомерного с «простыми людьми»:
«Если бы швеи шили черные и белые рубахи одними черными нитками или учителя по инерции ставили бы двойки шалопаям и отличникам — не привлекали бы их к ответственности? Отчего же это вам, товарищ Богачук, дозволено со всеми подряд разговаривать таким жутким тоном?
Пятьдесят лет назад на углу Арсенальской и Пестеревской был околоточный причал.
— Извозчик! Где стоишь, скотина!..
И никто этому не удивлялся, потому что это было принято по лошадиной тогдашней этике.
И если сегодня в человеческих отношениях нет-нет да и проскользнет нечто лошадиное, то завтра, товарищ Богачук, вы ничего подобного не увидите, не услышите и, может быть, не сделаете сами.
А если вы вспыльчивы неисправимо, то продайте ваш автомобиль, купите лошадь и разговаривайте с ней как вам заблагорассудится. Все равно она ничего не поймет».
Без сомнения, журналистская школа одарила Вампилова знаниями, которые пригодились в последующем творчестве. И помогла отшлифовать собственный стиль. Он оттачивал фразу везде — в дружеском разговоре, в выступлении на писательской «сходке», в дневниковой записи для себя. Эту его особенность отмечали почти все, кто был знаком с ним. В. Шугаев, рассказавший в воспоминаниях о совместной с Александром поездке в усть-илимскую тайгу, не раз мимоходом, словно бы любуясь этой привычкой Вампилова, упоминает о ней:
«Зашли на почту — командировочные утекали, как илимская вода. В пустой гулкой комнате жужжали мухи и две дремно-распаренные девицы грызли семечки. Саня спросил:
— Девушки, как вы посоветуете? Откуда быстрее деньги придут: из бухгалтерии или из дома?
Девицы оставили семечки.
— А как лучше телеграмму начать: срочно шлите или нетерпением жду?»
Будущий прозаик Евгений Суворов, редакционный стол которого в «Молодежке» стоял рядом с вампиловским, написал о Саше:
«Он был прекрасным слушателем, тонким ценителем слова, загорался от чужого рассказа, начинал что-нибудь угадывать, дорисовывать, если рассказанный случай или история казались ему незавершенными.
Со словом, характером, сюжетом он работал везде и всегда, в карандаше и бумаге не нуждался — все, что потребуется потом, запоминал, укладывал в какие-то самые дальние уголки своей удивительной памяти. А иногда и сам понять не мог — запомнил он это или только что изобрел, выдумал с помощью изумительной творческой вспышки, которая, как мне всегда казалось, была ему подвластна».
Уже в годы работы журналистом Вампилов удивлял умением передать внутреннюю сущность человека в коротком эпизоде, в нескольких строчках.
«Рассказал историю о том, как выбирал между женой и любовницей.
— В наше время не найдешь человека, который бы не рисковал».
«Она: “Я люблю делать людям добро, если это мне недорого стоит… Я добрая, сердечная, очень переживаю, когда ссорюсь с любовником, но вместо того, чтобы к нему вернуться, завожу нового”».
«Забыть меня здесь, когда мы рядом, — это значит замуровать меня в толпу соглядатаев. Это невозможно. Из этой свинцовой стены будет торчать моя к тебе нежность, так же как если бы торчала из моей могилы моя рука. Ты этого не вынесешь».
* * *
Как-то Валентин Распутин в беседе со мной (она опубликована) сказал, что его родная деревня дала ему столько сюжетов, сколько он никогда не сможет использовать. На несколько писательских жизней хватило бы.
Александр Вампилов мог повторить это признание. Кутулик, окрестные села, земляки, близкие и дальние, подарили ему столько жизненных историй, человеческих судеб, смешных и трагических происшествий, что ему хватило бы с лихвой и на будущие пьесы, и на новые рассказы, и на замышляемый роман, да и не на один.
Но Вампилов всегда шел от реализма «внешнего», бытового к реализму «внутреннему», психологическому. Нельзя сказать, что первого из них ему удавалось достичь легче, а второго — труднее. Внешняя достоверность описываемого никогда не стояла рядом с правдоподобием. Достоверность, «вещность», бытовая и социальная узнаваемость тоже даются не каждому автору. Вампилову, с его знанием быта таежных, приречных поселков — сибирских Чулимсков, деревенек с названиями «Ключи» да «Потеряиха», — было увлекательно повествовать о них: в таких «палестинах» он родился, вырос, жил не один день. Его приметливый глаз, а особенно внимательная и вдумчивая душа замечали и их красоту, первозданность, согласие с природой, и их оторванность от обжитого мира, потерянность в немыслимых захолустьях, сонную дрему людских желаний. Все это навсегда отложилось в памяти, и трудность воплощения понятного и близкого на бумаге состояла, может быть, только в том, какие краски выбрать и с каким чувством — любовью или жалостью, тревогой или надеждой — рисовать. Он любил свою родину, слышал ее материнский зов, знал ее сокровенные думы и потому не мог ошибиться ни в выборе лиц, ни в составе красок. Но вот психологическая точность требовала иного. Жизнь души самой незатейливой, распахнутой, проявляющей свою суть просто и понятно, вдруг оказывалась в глубине трудно постижимой, загадочной тайной. И что она, такая душа, явит завтра, к чему — к добру или злу — устремится, и как объяснит она мотивы своих метаний — вот загадки, разгадать которые берется писатель. Кажется, в рассказе или повести это сделать проще. А в драме — она ведь не позволяет автору пускаться в разъяснения, она предполагает, что герой обнажит свою душу в разговорах. Удастся ли раскрыть в монологах и диалогах подоплеку человеческих поступков, тайные мысли, оттенки переживаний — всё, что издавна называют психологией? На сцене должны жить страсти, а ведь это молнии, которые трудно поймать.