Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шарль Луи де Монтескьё (1689–1755) был человеком светским, юристом и дипломатом, который больше всего ценил независимость. Он отказался от карьеры придворного, предпочитая быть свободным интеллектуалом, консультируя по политическим и юридическим вопросам. Основные заслуги его относятся к политической теории: его теория разделения трех властей повлияла в том числе на создание США[74] – хотя Томас Джефферсон отверг идею Монтескьё, что крупные государства должны быть монархиями, иначе невозможно скоординировать все дела в них, утверждая, что свобода равно ценна для малых и больших государств. Но также Монтескьё был салонным остроумцем, автором прозаических пасторалей, своеобразных басен о политике, где под видом пастухов выводились современные люди и показывалось, как можно примирить различные интересы людей и преодолеть сословные предрассудки. В «Энциклопедии» он оказался довольно случайно: труд Дидро и д’Аламбера начал выходить в 1751 году, а «Эссе о вкусе» было опубликовано посмертно в VII томе, в 1757 году. Монтескьё поставил целью выяснить, откуда в нас берется вкус, то есть начальный, во многом интуитивный критерий суждения.
Монтескьё мыслил примерно так же, как Кондильяк: человек представляет собой некоторое сложное механически-органическое устройство, которое настроено на восприятие реальности. Человек – статуя, кукла, но только с дифференциацией и особым сопряжением ощущений благодаря деятельности ума. В материальном мире есть немало прекрасного, но материальный мир слишком избыточен, в нем много неведомого, громоздкого, странного для нас. Поэтому вкус создается и нами, и художниками; он позволяет остановиться на том в материальном мире, что по-настоящему прекрасно. И человек должен себя настраивать, и художники, мастера, в том числе и хорошие ораторы, должны настраиваться душой на эти островки истинно светлого и прекрасного. Тогда человек сможет выполнять свои гражданские обязанности: гармонизировав себя, он гармонизирует и политическую жизнь.
Впрочем, для Вольтера или Руссо эти рассуждения уже были несколько наивными – для них политическое участие начинается с того, что твое желание сталкивается с желанием другого, с конфликта, из которого можно выйти не благодаря вкусу, а благодаря особой страсти к политике. Но учение Монтескьё о вкусе не противоречило учению других просветителей: вкус конструируется устной речью, книгами, прекрасными произведениями искусства, и это конструирование приводит в порядок машину наших ощущений, машину самого нашего тела, делая пригодными к любой дальнейшей деятельности. Упорядочив ощущения на рациональных началах, человек перестроит рационально и государство.
Монтескьё подробно говорит, как красноречие прямо следует из того, что каждый из нас – машина-статуя. Наше устройство подразумевает ресурс внимания, и чтобы это внимание было точнее направлено на предметы, для этого необходима поэзия, а чтобы больше предметов было охвачено сразу, полезнее красноречие:
Образ, в котором мы существуем, совершенно произволен; мы могли быть сделаны такими, какие мы есть, или же иными; но если бы мы были сделаны иначе, мы бы и чувствовали иначе; будь одним органом больше или меньше в нашей машине, мы бы обладали иным красноречием, иной поэзией; другое расположение тех же органов дало бы нам новую поэзию, например, если бы структура наших органов сделала нас способными быть внимательными более длительное время, не существовало бы более правил, сообразующих построение сюжета с мерой нашего внимания; если бы мы были наделены большей проницательностью, все правила, основанные на мере нашей проницательности, также отпали бы; и, наконец, все законы, установленные на основании того, что наша машина устроена определенным образом, были бы другими, если бы наша машина не была устроена таким образом.
Если бы наше зрение было слабее и мы видели бы менее ясно, творения нашей архитектуры требовали бы меньше лепных украшений и нуждались бы в большем единообразии: если бы наше зрение было более острым, а наша душа была бы способна вместить больше вещей одновременно, нашей архитектуре потребовалось бы больше украшений. Если бы наши уши были сделаны наподобие ушей некоторых животных, потребовалось бы преобразовать многие наши музыкальные инструменты: я уверен, что отношения вещей между собой остались бы прежними, но если изменить их отношение с нами, то они не будут больше производить на нас того впечатления, которое они производят на нас в их теперешнем состоянии; поскольку назначение искусств в том и состоит, чтобы представлять нам вещи в таком виде, в каком они способны доставить нам наивысшее наслаждение, необходимы изменения в искусствах, поскольку следует избрать такой образ действий, который способен доставить нам наслаждение[75].
Вкус, согласно Монтескьё, делает человека более утонченным и готовым к светским беседам. Ум может быть индивидуальным, например, можно быть очень умным мастером в своем деле и при этом нелюдимым. Дух, общее умонастроение эпохи, напротив, принадлежит всему народу – дух позволяет наладить земледелие, скотоводство или иной способ существования всего народа. Но и здесь люди отчасти понимают друг друга без слов: у них единый дух, то есть одно понимание происходящего. А вот вкус стоит ближе всего к ораторскому словесному искусству – это навык светского общения, навык быть убедительным для самых утонченных и взыскательных людей:
Ум состоит в обладании органами, хорошо приспособленными для занятия теми вещами, которые он изучает. Если ум в высшей степени своеобразен, его называют талантом; если он больше связан с неким утонченным наслаждением светских людей, его называют вкусом; если такая своеобразная вещь, как талант, присуща целому народу, ее называют духом, например, искусство войны и земледелия у римлян, охота у дикарей и т. д.[76]
Образцом для оратора Монтескьё считает живописца: ведь он умеет создавать похожие произведения, галерею портретов или галерею пейзажей, но при этом никогда нам не наскучит. Философ делает резкий скачок от привычного понимания риторики как искусства убеждения к новому пониманию – как искусства совместного наслаждения.
Цицерон часто повторял в речах одну и ту же мысль, просто чтобы все запомнили эту мысль, и запомнили ее как неотменимую, он представлял то же самое, но все ярче, все интереснее, все неотвратимее. В каком-то смысле речи Цицерона напоминают фильм-катастрофу, в котором